Винсент возвращает мне Байрона.
— Тут есть что-нибудь, — он колеблется, — попроще?
— Боюсь, Доктор Сью5 — американец двадцатого века.
Винсент бросает на меня раздраженный взгляд. Я вздергиваю подбородок, отказываясь извиняться.
— Послушай, — ворчит он. — Мне жаль, ладно? Запястье убивает, я плохо спал всю неделю, а ещё выхожу из зоны комфорта из-за этого… этого поэтического дерьма, — на его щеках появляется два розовых пятна, но, конечно, это всего лишь игра света. — Английский никогда не был моим любимым предметом.
Я ставлю три книги обратно на полку.
— Многие люди терпеть не могут английский6,— признаю я. — Особенно поэзию. Что, честно говоря, неудивительно, учитывая, как ее преподают.
Винсент горько фыркает.
— Я ненавидел английский в старших классах. Был плох в нем. Чуть не пришлось пропустить баскетбол, поскольку учитель собирался завалить меня за то, что я не запомнил стихотворение Шекспира, — он бросает на меня еще один косой взгляд. — Очевидно, с тех пор я повысил оценки. Был достаточно умен, чтобы окончить среднюю школу.
— То, что поэзия тебе никогда не нравилась, не значит, что ты глуп. Поэзия — это почти как другой язык. Неважно, можешь ли ты повторить каждое слово по памяти. Изучение большого количества словарного запаса не принесет никакой пользы, если не изучишь грамматику и культурный контекст.
Если Винсент находит мой монолог смущающе претенциозным, он ничего не говорит. Его взгляд терпелив. Сосредоточен. Внимательность придает уверенности продолжать. Я пробегаю глазами по рядам из книг, стоящих перед нами, затем беру с полки знакомый и очень толстый том — «Антология Энгмана», двенадцатое издание с расширенным прологом — и листаю его, пока не нахожу раздел об Элизабет Барретт Браунинг.
— Хорошо, вот это подойдёт, — говорю я, постукивая по странице кончиком пальца.
Винсент придвигается ближе, чтобы читать через мое плечо. Я держусь очень неподвижно, полная решимости не отпрянуть и не прижаться к теплу большого тела.
— Если ты должен любить меня, — читает он, обдавая теплым дыханием мою ключицу и тыльную сторону протянутой руки.
— Это сонет, — говорю я, сжимая руку в кулак. — Четырнадцать строчек, пятистопный ямб. Очень легко определить. Хитрость с сонетами обычно заключается в том, чтобы следить за поворотом ближе к концу. Иногда это происходит в последнем двустишии — последних двух строках — если остальная часть стихотворения разбита на три четверостишия…
— Четыре строки, верно?
Я поднимаю взгляд на Винсента.
О черт, это было ошибкой.
Парень так близко, что я вижу веснушки у него на переносице и маленький белый шрам прямо под правой бровью. Он смотрит не на стихотворение. Он смотрит на меня.
— Эм, да, — я прочищаю горло и снова заглядываю в книгу. — Четыре строки. Но смотри, это сонет Петрарки. Одна октава и сестет. Итак, очередь в сестете — эти последние шесть строк.
— Если ты должен любить меня, пусть это будет напрасно, — Винсент читает первую строчку.
— Только ради любви, — продолжаю я.
Воздух вокруг нас сгущается, а мир сужается до этого единственного уголка библиотеки. Я читаю остальную часть сонета вслух, спотыкаясь на нескольких словах по ходу, но Винсент не хихикает и не поправляет меня. Он молчит. Почтительно.
Почему-то кажется священным читать произведение женщины, давно умершей, в часовне, построенной в честь слов и их создателей.
— Но люби меня ради любви, чтобы ты мог любить вечно, в вечности любви.
Наступает минута молчания — общий вздох — после того как я читаю последнюю строчку.
Затем Винсент спрашивает:
— Что все это значит, профессор?
Я тихо смеюсь, выдыхая, благодарная, что именно он снял напряжение.
— Элизабет написала это для мужа. Ей не нравилась мысль о том, что он может полюбить ее за ум или красоту. Я люблю ее за улыбку, за взгляд, за ее манеру мягко говорить. Она этого не хотела. Эти вещи могут измениться. Она состарится. Может заболеть. Может просто… измениться. И не хотела, чтобы его любовь была обусловленной.
Винсент отступает, тепло его тела задерживается на мгновение, прежде чем снова становится холодно. Я закрываю антологию и поворачиваюсь к нему лицом.
— Черт, — говорит парень, и на его губах появляется искренне ошеломленная улыбка. — Ты молодец.
От этих слов по телу разливается жар. Кажется, между ног стало влажно. Это унизительно — что один маленький глупый комплимент может оказать на меня такое сильное воздействие. Одно доброе слово, сказанное в тихом уголке библиотеки, может заставить почувствовать, что я вся горю.