— Я была любовницей Каграманова. — спокойно сообщила она. — Долго. И когда мы были близки с тобой — тоже. Он вынудил меня. Если бы я отказалась, он, не задумываясь, отправил бы меня в лагерь, у меня не было выхода. Ты никогда не спрашиваешь, почему моя карьера складывается так стремительно, почему сегодня мы видели самого Ежова, почему мне, мелкой сошке из хозяйственного управления, дали квартиру в доме НКВД, я могу вызвать машину. Это все он, он, он! Он пользовался мной, но и давал мне всё, что было нужно, и чего я хотела, да, хотела. Почему я должна была отказываться? Да, — добавила она все тем же спокойным тоном, — сейчас всё уже кончено, он отпустил меня, когда узнал, что я выхожу замуж. Я сказала ему, что лучше в лагерь, чем без тебя, и он сжалился. Отпустил.
Я сидел, как оплеванный, я не знал, что надо говорить.
— Знаешь, Борис, — продолжала Катя, — Каграманов не человек. Он — изнанка человека. Он не служит никому, никого не любит, а себя — ненавидит. Он существует между добром и злом. Он словно… из другого времени свалился… он… дьявол. — Она замолчала, потом добавила изменившимся голосом, низким, совсем чужим, — Но… но я любила его, Боренька, потому что он умел быть ласковым. Зверем для других и ласковым для меня… — последние слова Катя выговорила очень тихо, шелестящим шёпотом, с придыханием, сказала не мне, себе…
Я снова не знал, что надо говорить, но тягучая, вязкая, первобытная злоба вдруг подкатила к горлу. Я схватил Катю за волосы, накрутил их на руку и притянул её лицо близко к своему.
— Ты врёшь, врёшь, всё врёшь, — свирепея, прошипел я. — Яков Исаевич чекист, он комиссар второго ранга, коммунист, он личный друг товарища Ежова. Он борется с нечистью, которая окружает нас, а ты, мразь, сама подставилась ему, чтобы получить от него всё, что возможно.
Катя неловко сгорбилась и закрыла лицо руками. Молчала. Я отпустил её волосы. Встал со скамьи и посмотрел на неё сверху вниз.
— Я хочу, чтоб ты сдохла, сука, — пролаял я каграмановским голосом. — Не смей попадаться мне больше. Убью!
Она тихо плакала, плечи вздрагивали. Я круто повернулся на каблуках и пошёл прочь. Больше мы не встречались.
Осенью тридцать восьмого года выяснилось, что Ежов снят со всех должностей. Однако на суде его фамилия не фигурировала. По делу проходили другие, и среди этих других был Каграманов. Его приговорили к расстрелу. О судьбе Кати мне удалось узнать только тогда, когда меня вызвали в НКВД. Румяный молодой следователь, тепло улыбаясь, сообщил, что моя супруга, он так и сказал, «супруга», арестована, судима и осуждена, сейчас находится на этапе, и писать ей пока никак невозможно. Он посоветовал подать на развод, заметив, что лично мне ничего не угрожает, поскольку следствию доподлинно известно, что я ничего не знал об антисоветской деятельности жены и её близости к… — следователь на секунду замялся — к некоторым фигурантам известного дела. Ещё следователь заметил, что людей, подобных мне, надо всесторонне оберегать. Я, правда, не понял, от чего.
Я написал заявление на развод, и почти сразу получил свидетельство о расторжении брака. Надо было жить, только у меня не очень получалось. Я медленно превращался в Каграманова и прекрасно понимал это.
Наступал новый, 1939 год. Канун его был печален. Большую часть свободного времени я проводил дома, листая старые учебники по физиологии и психиатрии. Мне хватило всё же сил купить и нарядить ёлку, я смотрел на переливающихся дедов Морозов, мишек и зайчиков и на большую красную звезду, колющую воздух своими — я не мог придумать им другого названия — шипами. И мне становилось немного легче. Вечером 29 декабря, часу в седьмом, я впервые за много дней вдруг решил выйти прогуляться. Повернул ключ в замке и стал спускаться. В подъезде внизу негромко хлопнула дверь. Я на секунду замер, и всё стало сразу мне ясно, но я продолжал спускаться. У дверей стояли участковый милиционер и двое в форме НКВД.
— Кузнецов Борис Васильевич? — спросил один из них и поднёс к моим глазам красную книжечку с гербом.
Все трое были спокойны, делали свою рутинную работу, а я в тот момент, конечно, не ведал, что творил. Я сильно толкнул участкового, милейшего Василь Васильича, который частенько заходил ко мне после дежурства поиграть в шахматы и просто поговорить, — он с невероятным почтением относился к врачам и вообще ко всем, кто имеет отношение к медицине. Я толкнул его и бросился вниз по короткой лестнице, ведущей к двери в подвал, моля бога, чтобы она была не заперта. Она и была не заперта. Я надавил ручку, понимая, что попаду сейчас в теплую, мокрую духоту, прижму дверь изнутри всем телом, а там — будь, что будет. Но на меня неожиданно пахнуло больничным запахом лекарств, перемешанным с ароматом тёплых булочек.