— Здесь вообще никто не вытирает пыль.
— Вы правы. Мне так и показалось. Эта трость принадлежала господину барону Каспару фон Кольбатцу?
— Да, — говорит Фрич и снимает железные очки.
Вытаращив глаза, следит он, как я снимаю со стены баронскую трость, черного дерева, с серебряным набалдашником в форме головы грифа.
— Скажите мне, Фрич, как так могло получиться, что трость запылилась только снаружи? На этой стороне есть пыль, а на той, что прилегала к стене, — нет? Видите? Здесь есть, а тут нет?
— В этой комнате не стирают пыль, — повторяет он.
— Не просвещайте меня, Фрич. Именно это я и хочу вам доказать. И еще кое-что. Недавно эту трость кто-то снимал со стены. Может, вчера вечером? А? Сняли с крюка, а потом забыли повесить по-прежнему. Видите? Вот здесь, где раньше прилегала к стене голова грифа, осталось светлое пятно на штукатурке. А теперь ручка повернута в другую сторону.
— Не знаю… Может, пани Ласак? Она тут иногда убирает.
— Вы правы, Фрич. Даже наверняка пани Ласак. Встать, Фрич. Пошли. Вы покажете мне знаменитую башню.
Герман Фрич весь съеживается. Его сухие пальцы впиваются в обивку кресла, как когти испуганной птицы. Затем он срывается с места и бежит к двери.
— Стойте, Фрич! Дверь заперта.
— Герр гауптман… — шелестит голос немца.
— Марш!
2
В дворцовую башню нужно идти через комнату со стульями, низким коридорчиком без окон и, наконец, по крутой лестнице. На лестничной клетке только одно готическое окно, забитое досками, сквозь щели свищет мокрый ветер. Первым идет Домбал, за ним — Фрич и, наконец, я. Фонари держим низко. Ступени настолько узкие, что нога на них едва умещается. Руками опираемся о стены, покрытые влажной изморозью. Этот замок долго не продержится: в желтом свете фонарей видно, как осыпается серая штукатурка.
— Это здесь, — говорит Фрич и пытается рукой нащупать дверную ручку.
Домбал его опережает. Открывает двери ногой. Они скрипят, а мы не можем удержаться от кашля. Нас орошает дождь пыли. Пахнет грибами. Ветром. Гнилью.
— Странно, — говорит Домбал.
Мы стоим в восьмиугольной комнате. Четыре окна. Рамы, когда-то, возможно, голубые, покрыты зарослями грязи. Одно стекло разбито, под его готической аркой зияет звездообразная дыра, в которую летит снег.
— Странно, — повторяет Домбал, — похоже, что часы идут.
Фрич кивает головой:
— Только одни. В виде корабля. Но якорь поврежден. Когда бьет двенадцать, он уже не спускается.
Часов всего двенадцать, ровно столько, сколько обещает туристам путеводитель под названием «Колбач-палац». Они висят на стене между готическими окнами, основательно запорошенные пылью. Одни часы изображают миниатюрный собор, стрелки помещены в готической розетке, а ниже, в портале, — фигурка святого Иоста. Здесь есть и часы-пушка, и часы-ящер, с циферблатом в разинутой пасти. Часы в виде обнаженной женщины, которая на поднятых руках держит глобус. Часы-мушкет. Фрич объясняет, что когда ставили их курок на определенное время, то мушкет стрелял. Есть тут и тирольские домики, и часовенки, и повозки. Но тикает только большой фрегат, с каждого борта которого прицелилось двадцать орудий. Его якорь-маятник, когда до него дотрагиваешься, издает серебристый звук.
— Господин барон Каспар, — говорит Фрич, — получил этот фрегат в дар от итальянского адмирала. Мой дедушка рассказывал, что…
— Хорошо, Фрич, — останавливаю я его, чтобы не пришлось выслушивать еще одну историю эпохи его дедушки. — Скажите мне, Фрич, в котором часу вы показывали Арниму фон Кольбатцу эту коллекцию?
— Я? Я не показывал ему часы.
— А кто?
— Не знаю.
— В котором часу поднялся Кольбатц в башню?
— Разве он тут был?
— Был, Фрич. Потому что здесь он умер.
— Это невозможно, герр гауптман. Пан доктор Бакула говорит, что он умер у камина. Я как раз там его и видел. Пани Ласак — тоже.
— Она тоже? Вы уверены, Фрич?
— Пани Ласак? Конечно. Она стояла у его тела на коленях.
— Неправда, Фрич. Ласак говорит, что она видела труп только издали.
— Нет. Она стояла на коленях. Даже сказала мне что-то странное, чего я не понял, поскольку плохо говорю по-польски. Может, она молилась? Я не знаю.
— Фрич, вы помогали пану доктору Бакуле укладывать тело в гроб?
— Да.
— Вы не заметили, у покойного были часы на руке?
— Не заметил… Я очень разнервничался, так как пан Бакула велел поторопиться с похоронами. И вообще, я боялся…
— …догадываюсь чего, Фрич.
Немец делает какой-то неопределенный жест рукой, но я даже не успеваю понять, что он хочет им выразить. В тот же самый момент яростный грохот летит по лестничной клетке, отскакивает эхом от стен и взрывается под готическими сводами. Домбал выхватывает револьвер. Нервы, черт возьми, нервы, никак не могу его отучить! Я толкаю немца перед собой и сломя голову лечу вниз, по закрученной, узкой лестнице. Коридорчик совершенно темный, дверцы распахнуты настежь, хотя я могу поклясться, что, поднимаясь в башню, плотно прикрыл их за собой. Прижимаюсь к стене и кричу так, что отзывается болью в легких:
— Стой!
В прямоугольнике окна маячит длинный силуэт человека.
— Света! Света!
— Что вы тут делаете? — спрашиваю я уже спокойно, хотя и опираюсь о стену.
— Окно отворилось, — отвечает доктор Бакула, заслоняя глаза рукой от яркого луча фонаря. — Вы не закрыли дверь, и потянуло ужасным сквозняком. Прошу меня извинить…
— Кто разрешил вам покинуть комнату?!
— Ваш коллега, который делал у меня обыск. Если я не ошибаюсь, это были вы. — Доктор Бакула обращается к Домбалу. — Я чем-либо провинился? Прошу в таком случае прощения. Никогда не имел дела с милицией.
Я не отвечаю. Чувствую, как холодный пот заливает мне спину. Смотрю только в одном направлении.
В углу, между большим окном и глухой стеной, лежит разбитая тарелка.
Доктор Бакула усмехается ясной спокойной усмешкой, мягким жестом засовывает руки в карманы пиджака и произносит только одно слово:
— Ветер.
В пустом коридорчике колышутся две пары небольших дверок. Ветер. Конечно же, ветер.
IV. КОРОЛЕВСКАЯ ПОДПИСЬ
Даже сейчас, через год после завершения следствия по делу об убийстве Арнима фон Кольбатца, у меня перед глазами стоит зал с камином и двумя креслами, силуэт башни, в которой мелькал исчезающий огонек, четкая линия черной трости Каспара на стене, решетка перед камином. Но когда я прищурю веки, на темном фоне остается лишь одно цветовое пятно: подернутые дымкой рыжие волосы Анны Хартман на одном из шести колбацких портретов. Я хотел бы иметь его у себя, чтобы в минуты досуга всматриваться в фарфоровую белизну лица, в живое пламя волос женщины минувших веков, которая явилась предо мной январским вечером прошлого года. Мне кажется, что аналогичное желание испытывали и Харт, и Бакула, и Арним фон Кольбатц. Кто знает, может быть, и тот, кто заказал в свое время этот портрет странствующему живописцу. Они наверняка подолгу стояли перед темным, прямоугольником полотна, где выделялись только два цвета: подернутый дымкой красный и фарфорово-белый. Прошу прощения, что говорю об этом, но от следствия у меня в памяти остался лишь портрет. Мертвый предмет, а не человек, как часто случается в нашем деле.
Тогда, как мне запомнилось, я попросил ввернуть лампочки в бра на стене. И когда вспыхнул свет, я сразу увидел, что портрет стал плоским и ординарным, что у Анны Хартман некрасивые руки, недобрая усмешка, что вместо традиционной розы живописец вложил ей в руки какую-то бумагу, свернутую в рулон. Правда, она была всего лишь купеческой вдовой, торговала солью и селедками…
— Магнитофон включен? — спрашиваю Домбала.
— Да. Давать его?