И снова был облачный, морозный день. В более чем обычной тяжелой тишине город ожидал очередного воздушного налета врага. Когда она вышла на самый знакомый ей в городе Невский проспект, была объявлена воздушная тревога. Странный писк знакомых звуков будто схватил ее руку и поволок за собой в убежище. Она невольно спустилась в подвал одного из ближайших домов. И сразу же узнала его: здесь они были с Искендером и Сергеем Марковичем, когда возвращались от Зубермана.
Вспомнив вдруг о Германе Степановиче, она обрадовалась. Давно уже ничего не знала о нем. Раз уж так случилось, после отбоя она обязательно навестит старика.
Народу в убежище было мало. Когда глаза ее привыкли к полумраку, она огляделась, поискала глазами: а вдруг здесь Герман Степанович? Она прошла в самый конец и прислонилась к краю холодного сиденья. Не села. Так и простояла до самого отбоя.
И, задыхаясь, побежала к дому, где жил Герман Степанович. Теперь она была почему-то уверена, что старик в эти минуты дома, в своем "зимнем дворце". Вот он подходит к окну и, потрясая кулаками, кричит: "Так вам и надо, проклятые! Чтоб вы сгорели!", а потом усаживается за рояль и играет "Патетическую".
По знакомым ступеням поднялась она на третий этаж, нажала кнопку звонка. Изнутри - ни звука. Вспомнила, звонок, может и не работать, нет света. Постучала в дверь. Ответа не последовало. С внезапным волнением, переполнившим грудь, она толкнула дверь. Дверь была не заперта. Она оглядела темный коридор. Что-то подталкивало ее вперед к "зимнему дворцу" Зубермана. Дверь его комнаты тоже была открыта, причем залита каким-то необычным светом. Но все здесь было будто окутано странным туманом. У окна с бархатными шторами метались пылинки. Гюльназ в страхе отступила. Пол был тоже покрыт слоем пыли, свет заливал комнату, он струился из окна, где были бархатные шторы, и еще... сверху, с потолка... Там была пробоина, зияла большая дыра.
Она все поняла.
Зуберман, пожелавший сгореть в прометеевом огне музыки Бетховена, распахнул черные шторы: если Александр, со своей Гюлей захотят его навестить, они не увидят комнату во мраке. Над роялем клубились нежные пылинки. Герман Степанович сидел, опершись правой рукой о рояль, прислонив голову к открытой крышке. На его кривых, как орлиные когти, пальцах застыли капли крови. А левая, словно голубиное крыло, распростерлась по клавишам.
В тяжелом молчании Гюльназ сделала несколько шагов, приблизилась к старику. Рукой дотронулась до пятна крови на затылке, прикрытом мягкими белыми волосами. Затем взгляд ее прошелся по нотным тетрадям, что лежали на рояле. И остановился на паспорте в толстых черных корочках. Осторожно взяла она его в руки, раскрыла. Глаза затуманились.
"Зуберман Герман Степанович. Место рождения - Гамбург, национальность немец".
Держа паспорт в дрожащих руках, не зная, зачем он ей, она двинулась к двери. "Значит, он был немец, - шептала она. - Истинный немец... как Бетховен, как Гёте..."
Когда Гюльназ, закрыв за собой дверь, вышла на полутемную площадку, она поняла: вот погас еще один огонек надежды, кольцо сжималось. Число дорогих людей, молча покидающих ее, увеличивается. Странно, что с уходом они становятся еще дороже.
Чья теперь очередь?
* * *
Гюльназ больше не интересовалась - в замочной скважине ее бумажки или нет: если Искендер придет домой, он прочтет ее записку и успокоится. Заранее будет знать, что его беременная жена жива-здорова. Это само по себе уже утешение.
Данилов тоже как будто привык видеть в замочной скважине этой квартиры маленький обрывок бумажки. После того как в последний раз он был здесь, прочитал написанную по-азербайджански, адресованную Искендеру записку, написал сам еще одну и вложил в замочную скважину, он, видимо, полагал, что хотя он и мог повидать Гюльназ, но раньше прочитает ее ответ. Но сегодня, обнаружив в замочной скважине записку, адресрванную Искендеру, он ничего не мог понять. Что это означало? Он мог поклясться - это не была ее старая записка Искендеру, записка была написана заново. Значит, Гюльназ ничего не знает о геройской гибели своего мужа? Да и как могло быть иначе? Он, полковой комиссар Данилов, находясь на передовой, сам не так давно узнал о гибели своего друга. Случайно прочитал в "Ленинградской правде" статью "Легенда о храбром танкисте". А Гюльназ, видимо, не только не читала эту газету, но и другие ей ничего не передали. История, рассказанная в статье, действительно походила на легенду. Там говорилось о подвиге чернобрового, черноглазого парня из Азербайджана по имени Искендер, которому удалось на своем танке прорваться в тыл врага, таким образом на какое-то время разомкнуть кольцо блокады. Оказывается, этот парень собственными руками собрал свой танк. Танк сделался его крепостью и его могилой. Молодой танкист ворвался в логово противника, сокрушая все на своем пути. Танк, изрыгающий смертоносный огонь, походил на страшное чудовище. Среди фашистов началась паника. Танк надвигался, танк ревел, сотрясая своим ревом землю и небо, железное чудище крушило все вокруг. Но это был танк, обыкновенный танк, изготовленный на одном из заводов города, стиснутого блокадой.
Более двух часов продолжался этот легендарный поход. Молодой танкист, сея панику и смерть во вражеском стане, все-таки прорвался к своим. Его видели залитого кровью. Товарищам, подоспевшим ему на помощь, он только и успел сказать:
- Смелее, ребята! Смелее! Кольцо блокады здорово проржавело!.. Я сын кузнеца и знаю, как непрочно ржавое железо...
В кармане у Данилова была газета с этой статьей. Но он опять не застал Гюльназ дома. Из записки в замочной скважине следовало, что Гюльназ здесь. Вечером вернется домой. Но до вечера он ждать не мог. Что оставалось делать?
Он походил перед дверью, подумал. Может, еще раз написать записку, пообещав прийти как только выдастся время? Нет, рука не поднималась это сделать. Обмануть Гюльназ в третий раз, заставить ее ждать - это уж очень бессовестно. Оставить газету и уйти? Он мог как-то просунуть ее в дверь. Но нет! Почему Гюльназ должна узнать эту горестную весть таким образом? Это означало погасить последний огонек надежды, запрятанный в замочной скважине.
Он медленно спускался по лестнице. Может, он встретит ее там внизу, у лестницы, или во дворе, в воротах, или на улице, вон на том углу. Но Гюльназ не было.
25
Мороз держался. Но в городе было объявлено: "Норму хлеба увеличили". От этого сообщения, хоть снег и не таял на улицах, начинала оттаивать безнадежность, застывшая в сердцах, словно лед.
Гюльназ услышала эту новость дома, она была больна. Уже два дня не ходила на работу... "Оказывается, слова имеют свет, аромат и даже вкус, думала она. - В нашем языке существуют слова, которые пахнут хлебом, имеют его вкус". Но ни аромат, ни вкус этих слов ее не насытил, напротив, вызывал еще большее чувство голода. Желудок будто молил вслух. Единственный способ избавиться от этих мучений: не думать о еде. Спать, спать! Но предки верно говорили, что ужаленный змеей заснет, а к голодному сон не идет. Она старалась думать об обычных, каждодневных заботах и еще явственнее ощущала аромат дополнительных ста граммов хлеба, которые получит в тот день, когда встанет с постели.
С этими мыслями она лежала не двигаясь, натянув на голову сложенное вдвое одеяло. Когда мысли ее, побродив по заснеженным улицам города, утомлялись, то снова возвращались сюда - в квартиру, еще более холодную, чем улица. Сегодня по телу ее непрерывно бегали мурашки. Это нельзя было назвать болью, но это было хуже любой боли. Температура была невысокой, не больше тридцати восьми. Она ее и не мерила, но знала, что это именно так. Она не могла заставить себя подняться. Она очень хорошо знала, что это такое: голод, который уложил ее, верный спутник смерти. Как много она об этом слыхала. И до того, как слечь, скольких видела в таком положении. Всюду говорили о квартирах, превратившихся в склепы. Но она не хотела верить, что однажды и к ней заглянет этот вестник. У нее была хлебная норма, в день она съедала несколько ложек горячего супа или безвкусной, несоленой каши. Значит, в постель ее уложило другое, болезнь? Могла быть и иная причина. В эти мгновения она вспомнила о существовании в ней второй жизни.