- А адрес у тебя какой?
- А почему вы об этом спрашиваете, доктор Салима? Может... Увидев, как Гюльназ внезапно заволновалась, Салима не знала, что ответить.
- Что я такого спросила, Гюльназ? Я подумала, что кто-то может поехать в город и я попрошу зайти к вам, проверить записку.
Брови Гюльназ радостно сошлись.
- Как было бы хорошо, доктор... Может быть, Искендер приходил домой, прочел записку, но у него не было времени приехать, и он снова ушел на фронт...
Но Гюльназ и сама не верила тому, что говорила. Это походило на обычный самообман, на пустое утешение, которым она пробавлялась днями, месяцами и которое превратилось в сердечную боль. Потому что где-то в глубине сердца она знала: Искендера нет. И этот глубинный голос был сильнее, убедительнее слов утешения. Чем больше проходило времени, тем явственнее она ощущала: Искендера больше нет, иногда это доходило не только до ее разума, но и звучало в ушах подобно разрыву бомбы. О том, что Искендера нет, она впервые прочла по лицу Зины. Но смысл того, что наблюдала тогда, осознала только теперь, когда сама уверилась в этом. Потом она прочитала это в глазах Данилова, ее спасителя. И это она поняла только теперь. Но в то время и Зина, и Сергей Маркович, на ее взгляд, только предполагали, что Искендер погиб, а она это подтверждала, не оставляя места сомнениям, предположениям, убеждала себя в том, что Искендера больше нет.
Как ни странно, но это сознание будто освобождало ее от самого непосильного груза на свете, в сердце ее освободилось гнездо печали, хранимое для Искендера. Это гнездо печали надо было снова превратить в гнездо любви и в нем поместить память об Искендере.
Все это она могла поведать доктору Салиме, но был ли в этом смысл? Может, потом, к месту, она и расскажет. А сейчас, как сказала бы тетя Надя, она не имела права на переживания. Перед ней открылись двери новой, полной надежд и света жизни. На пороге этой жизни судьба столкнула ее лицом к лицу с доктором Салимой. Это не было случайностью. Доктор Салима была с нею не только сейчас, а во все дни блокады, жила в ее надеждах, ее чаяниях. А теперь вот сидела совсем рядом - в изголовье кровати. А что ей было нужно еще, кроме дарованной судьбой этой новой радости - думать о докторе Салиме, с заботой и волнением глядящей на нее, смотреть в ее ласковые глаза, трогать теплые гладкие руки?
Доктор Салима поместила Гюльназ в своем кабинете. Это была опрятная, светлая комната. На столе у окна стояло несколько горшочков с цветами. На стене - репродуктор. Время от времени до Гюльназ доносился голос диктора, но ей не хотелось отрываться от своих грез. Порой, устремив взгляд на репродуктор, ей казалось, что именно в эту минуту будет объявлено о снятии блокады. Но этого не происходило. Диктор говорил о тяжелых боях, идущих на фронтах, но ничего - о дне победы. Когда же он объявит о том, что цепь блокады разорвана, что наступило утро свободы? Может, такое утро наступит после рождения младенца? Или одновременно с появлением младенца на свет? Какая бы это была счастливая случайность! Не в этом ли кроется весь смысл ее жизни? Но по радио передавали, что фашисты рвутся к южным районам страны. Куда? Не в родное ли гнездо - Чеменли?
На какое-то время в комнате воцарилась странная тишина. На белом свете, кроме хрипа репродуктора, казалось, не существовало никаких иных звуков.
Вдруг диктор спокойным, уверенным голосом объявил:
- Начинаем наш концерт.
Гюльназ невольно повернула голову в сторону репродуктора нет ли связи между ее мечтами и этими словами?
- Передаем Седьмую симфонию композитора Дмитрия Шостаковича...
Воображение Гюльназ на мгновение вернулось к задыхающемуся в тисках блокады городу, когда казалось, что петля, накинутая врагом, задушит город к холодной квартире Германа Степановича. О Шостаковиче и его Седьмой симфонии она впервые ведь услышала от него. Тогда Герман Степанович, читая "Ленинградскую правду", очень радовался. Он торжественно обещал Гюльназ взять ее и Искендера с собой на первый же концерт, где будет исполняться симфония. Хоть его желание и не сбылось, Гюльназ это запало в душу. Думать о тех счастливых минутах было столь же приятно, сколь и печально. Эти мысли отвлекали ее от музыки, несущейся из репродуктора. Поначалу они показались ей чужими, будто композитор разговаривал с посторонним человеком на незнакомом ей языке. Может быть, даже со своим верным поклонником Зуберманом. Но Зуберман теперь его не слышал. Призвав себе на помощь великого Бетховена, этот прекрасный человек и замечательный пианист боролся с нацистами до последнего дыхания. Теперь его больше не было.
Она прислушивалась к звукам симфонии. И ей начало казаться, будто композитор понял ее и с легкостью читал, что творится у нее на сердце.
И вдруг ее захлестнул поток живых трепещущих звуков, сменяющих друг друга. Этот поток медленно, но решительно, с безумным упорством надвигался на нее, пока не превратился в наводящую ужас картину. От чарующих звуков музыки отделился жуткий человеческий поток, который обрушился на нее. Этот поток состоял из черных страшных людей в шлемах, с автоматами в руках. Под монотонный, мерный грохот барабана эти люди вышагивали на восток. Гюльназ задыхалась от назойливого боя барабанов, звучащих не переставая в одном и том же ритме. Но вот послышались гордые звуки, преследующие этот жуткий барабанный бой, будто кто-то хотел преградить дорогу черному шествию, которое, не встречая никаких препятствий, продвигалось, не нарушая строя. Но эти гордые звуки пока не могли ему противостоять. Бой барабанов нарастал, и мерная поступь людей в железных шлемах ввергала весь мир в дрожь.
Гюльназ вдруг узнала этих людей в железных шлемах: нацисты. Так они двигались к Ленинграду. И Искендера они, наверное, вот так растоптали, уничтожили. Нет! Этого не может быть! Никогда Искендер не подчинился бы им с такой легкостью. Это точно! И доносящиеся теперь из репродуктора постепенно усиливающиеся, звенящие, горделивые звуки как бы подтверждали это. Шла битва, шло сражение. И Гюльназ казалось, что она сейчас не в родильном доме, а там, на фронте, рядом с Искендером, на поле боя. Временами сквозь непрерывный бой барабанов слышались раскаты грома. Это был грохот танка, который вел Искендер, этот танк сокрушал вражеские укрепления. И там, где он проходил, гремел гром, сверкала молния. Из пасти танка вырывалось пламя. Гюльназ уже была совершенно очарована музыкой. Великая гармония звуков, раньше казавшихся ей чуждыми, теперь заставила ее забыть обо всем. Как величественна была эта новизна, открытая ею.
Поток величественных звуков, льющихся из репродуктора, давно избавил ее от тяжких мук и страданий. Страшный, мерзкий, вызывающий в сердце отвращение образ врага будто исчез. Комната постепенно заполнялась величавыми и победными звуками. Борьба завершалась большой победой Искендера. Как ясно она это слышала и представляла. К ее сегодняшнему миру с ароматом солнца, дыханием моря прибавилась еще и победная весна. Эту весну принесла на крыльях музыка. К счастью, подаренному ей доктором Салимой, солнечному утру, спокойному морю прибавилось и другое счастье - счастье победной весны. Это новое чудо именовалось "Ленинградской симфонией". Именно об этом когда-то рассказывал ей Герман Степанович.
Пройдясь из конца в конец по розовым горизонтам будущего, симфония наконец смолкла. Громоздившиеся друг на друге в груди Гюльназ боль, грустные воспоминания, тоска - все это исчезло. Глаза ее были устремлены на репродуктор. Музыка стихла, но репродуктор будто еще дышал. Высказанное только что языком музыки повторял человеческий голос: "Жизнь сладостна. Жизнь вечна!" И она невольно повторяла в душе эти слова: "Жизнь сладостна, мама! Жизнь вечна!.."
Вдруг она ощутила боль, сначала тупую, потом острую. Но боль эта возвещала не только о ее младенце, она была свидетельством вечности жизни. Боль усиливалась, но мысли ее были далеко, в другом мире, это был мир, заполненный смехом малыша.
За дверью послышались шаги доктора Салимы, Гюльназ показалось, что Салима несет ключи от того волшебного мира.
Боль усиливалась, но Гюльназ, приветствуя судьбу, дарящую ей счастье выносить эти муки, ждала последних мгновений. Дверь отворилась.