«Вы, люди, не смотрите, что мы плохо одеты, у нас и дома ничего нет…»
Или скажет:
«Ладно, не надо разуваться, а то натопчешь!»
А может, и попросту:
«Ты до Нового года плату взял? Взял. Вот и приходи в срок. Не было тебя почти год — и хорошо…»
Тогда Петр скажет:
«Мне не деньги нужны. Я пришел сообщить вам пренеприятное известие: женюсь и даю вам месяц на сборы и поиски квартиры. А ты, муха, — это Анатолию, — ищи другого дурака…»
«Что ты? — закрутится Анатолий. — Ведь гений и злодейство несовместимы! Куда ж нам деваться? Ты уж стар, ты уж сед…
А я молодой, зеленый, как трояк: брось меня в траву — потеряюсь! Дай зиму-то пережить, нахал!»
«Деньги на стол, муха!» — скажет Петр, прищурится и усмехнется, закусив в уголке рта папиросу.
И все, что ли?
Петр доел снежок, дуя на него, как на горячий пельмень. Снежок был с привкусом сажи. Вытерев покрасневшие руки о подкладку карманов, Петр подошел к дому походкой премьера, сходящего по трапу самолета.
Лампочки в подъезде не было. Или была, да не светила. Петр долго чиркал отсыревшими спичками, зажег наконец одну о панель, поднес ее к двери в поисках звонка — звонок оборван. Он опустил спичку ниже, чтоб рассмотреть номер квартиры, и увидел, что дверь опечатана. На двери был старый номер, который он, Петр, пристроил три года назад, родной номер. Спичка погасла, и он потрогал руками то место дверной коробки, где отчетливо осязалась полоска бумаги с какой-то подписью на ней и сургучной блямбой.
— Дьявол! — растерялся Петр. Замер, глядя в темноту под ногами, потер подбородок. — Дьявол…
Позвонил в соседскую дверь, там жил сварщик Володя из домоуправления.
— Кто? — послышался вопрос из-за двери.
— Это я, Володя, Петр…
— Какой Петр? У нас все дома… — но уже загремели засовчики, щеколды, цепочки. — Ты, что ли, Петяшка? Как снег на лысину! Какими ветрами? Заходи, заходи…
— Чего ты на сто запоров запираешься? Машину, что ли, выиграл? Стук-бряк! Как в госбанке… — Петр желал попасть в тон. — Здорово!
— Здорово! — Володя с любопытством сорокалетнего выжиги оглядывал Петра. — Ну, снимай спецовку…
— Я ненадолго. Скажи, Володя, что случилось? — начал он, но Володя и сам уже кивал головой, улыбался, похлопывал Петра по плечу: сейчас, сейчас… Он позвал: — Катя! Катерина!
Из дальней комнаты вышла маленькая с круглым носиком его жена и подозрительно уставилась на Петра.
— Не признала? — спросил Петр якобы по-народному. — Богатым стану…
— Николай, что ли? — отчужденно глянула на него Катерина, но сделала два шага вперед.
Тогда муж пояснил, восторженно глядя на эту сцепу:
— Петька же это! Сосед наш из горелой квартиры.
— Какой, какой? — заинтересовался Петр. — Ка… Какой, какой квартиры?
— А-а… — отчуждения на лице Катерины как не бывало. Его сменило выражение родственной жалости, соболезнования. — Петя! Как не узнать — Петя…
— Горелой, — попросту повторил Володя. — У тебя ж хата-то выгорела…
Петр замахал руками:
— Постой, постой: давай по порядку! Что значит «выгорела»? Когда? Где квартиранты?
— Короче! — Володя показал руками «стоп». — Под полом у тебя загорелась электропроводка. Это было… это было… Когда? — рявкнул на жену.
— После Октябрьских!
— Да… А дым-то по пустоткам к нам потянуло! Тяга! Окна на кухне открыть не могли…
— Дым! Газ! Бабушка на четвертом этаже…
— Короче? Орлы в противогазах прибыли и что? Вен, — Володя взял Петра за рукав и потянул на кухню, — видишь свежую краску? Так они сначала у меня три доски из пола вырвали! Топориками — хрясь, хрясь! А плинтус попробуй найди. Попробуй найди плинтус!
Петр желчно смеялся.
— Подь ты с плинтусом! — сказала жена и легонько ударила Володю кулачком по плечу. — У человека беда, а он: плин…
— Короче! Дошло до них, что у тебя горит, доехало! Понял? Ну — бзынь на звонок, бзынь — а кому? Деду Фому? Квартиранты твои с полгода как в Минусинск — ф-р-р-р! Тю-тю! Ломай, ребята, двери! Бум! Нету замка! Дверь — чпок! — открылась! А там: бой в Крыму, все в дыму, ничего не видно… Они думали, огонь, и давай эту пену-то гнать: не жалко!.. Казенная!
— Короче, — сказала Катерина, — пол в большой комнате весь — долой, на кухне доски две-три — долой! А тут, говорят, как на полигоне: пусто, спасать, мол, нечего…
— Да, короче! — отмахнулся от нее Володя. — Опечатали тебя. Домоуправша Машка давно на эту хату зуб точила… Говорит: райисполком заберет площадь. За нее годами не плачено, какие-то люди без прописки живут: зы-зы-зы-зы. Понял, Петяшка? Ну ты дурак! Доверчивый-то почему такой? Тебе ж сколько: сорок — сорок пять? Ну? Мек-мек-мек…
— Ну, люди! — негодовал Петр, топая по тропинке к станции. — Ну, люди! Это ж надо так придумать! Мухи! Мухи! Дьявол…
Его одолевала черная обида на людей, живущих по непонятным ему законам, мало мучающихся своими ошибками и мало радующихся удачам. Они копошатся в гигантских городах на тропинках от дома до работы с сумками, с детскими колясками, с ранними огурцами или поздними цветами. Он не знал, как жить дальше, и боялся сознаться себе в этом. Он знал, что не будет бороться за квартиру, и даже чувствовал облегчение оттого, что теперь может сосредоточиться только на столе в материнском закутке, где он будет окружен всегда новой лестью своих старых почитателей. Он не считал их ущербными.
— Он был молчальником искусства! — оборачиваясь к своему бывшему дому, звонко и зло сказал Петр, втянул голову в панцирь пальто и зашагал навстречу дню своего рождения.
У него была мать. И только потому не умирала, превысив все пределы человеческой усталости, что не на кого было оставить дитя.
НОЧНОЕ ЗРЕНИЕ
Наше детство было послевоенное.
В тупике улицы Аренской, на ромашковой поляне, лежал убитый грач.
Белоголовый мальчик в оранжевой рубашке и новеньких сатиновых шароварах легонько наступал грачу на грудь лакированным башмачком, и мертвая птица приоткрывала клюв:
— Кр-а-а…
Мальчика звали на улице Санькой Облезлым. Его бледное лицо и руки были покрыты лишаями. Лишай он подцепил, купаясь в пруду вместе с коровами, козами, собаками. Купаться можно было и в котловане, но вода в нем все лето холодная, а Санька боялся судорог. В болотце же вода шелковистая, бордовая, у берега лягушачья икра и кувшинки, а выйдешь на берег — ступай на коврик травы, вытканный желтым курослепом. Никто из нас не умел лучше Саньки строить шалаши, ловить ужей и сажать их в пустые бутылки. Только он мог вырезать из березового корневища пастушескую колотушку. А лакированные туфельки купила Саньке любящая мать на деньги, заработанные им летом прошлого года. Он пас частное стадо: чуть больше десятка коз с козлятами, козла Агу и двух коров, одна из которых комолая. В то лето, о котором я рассказываю, Саньку не пустили пастушить: однажды в сильную жару у него пошла кровь носом, закружилась голова и помутилось сознание. Очнувшись, Санька увидел рядом морду пса Кири, доедавшего обед из пастушеской сумки, а сил, чтобы отогнать собаку, не было.
Санькина мама, гордая Галина, сильно плакала, провожая Саньку в больницу: недавно она схоронила мужа, который привез их сюда с одного из тихоокеанских островов, а сам умер от ранений.
Товарища нашего положили в городскую железнодорожную больницу и определили «плохую кровь». Об этом быстро узналось, и, когда Санька вернулся, мы со страхом и неприязнью вглядывались в синие прожилки под его тонкой кожей. Их было видно, как на учебной схеме.
В то же лето Санька исхудал, вытянулась его шея. Он отказывался пить молоко, и у него появилась страсть к накапливанию денег. Он собирал и сдавал бутылки, тряпки, кости, металлолом, пижму, майских жуков и божьих коровок. При этом всегда был опрятен: в чистой рубашке, шаровары на резинках и лакированные туфельки. Денег он никому не одалживал даже в дни триумфального показа кинофильма «Тарзан».