Выбрать главу

Часто утром и вечером, когда солнце гладит, а не бьет, он лежал на крыльце своего сарая, и незабудковые глаза его смотрели в сторону карьерных отвалов, похожих на лунные цирки. На их склонах цвел клубничник, а между склонами уходила к лесистому горизонту дорога. Раз в месяц по ней проезжал Ахмет цветмет, молчаливый татарин. Прибывал он на мешком прихлопнутой кобылке-лилипутке, запряженной в телегу с сундуком. Этот грубо сколоченный ящик вмещал множество радостей для детей и женщин рабочего пригорода. Тут были фурнитура, шары-пищалки, рыболовные крючки и бумажные пистоны, анилиновый краситель, погремушки и что-то еще, нынче забытое мной.

Ахмет-цветмет ставил кобылу на нашу ромашковую поляну и вешал ей торбу с овсом. Воробьи садились на морду кобылы, и Ахмет отпугивал их русскими проклятьями и кантарем, который держал скрюченной левой рукой. Лицо, черное и худое, вечно серебрилось щетиной на подбородке. В глаза Ахмет никогда и никому не смотрел, хотя всех знал и приветствовал.

В ту неделю Санька ждал Ахмета особенно.

Весь двор знал, что в Санькином сарае под висячим замком лежит целая груда развороченных былыми взрывами медных гильз. Он добывал их в неведомых местах, далеко за поселком. Чтобы привезти эту медь, он несколько дней мастерил тачку. Сколотил кузовок в стройцехе, приделал к нему ручки, достал колесо от маховичка, аппетитно смазал солидолом ось — готово. Многие родители говорили своим:

— Ишь, Санька-то Облезлый — мужик! А ты? У-у, обормот!..

И наше товарищество дружно объединилось против Саньки. Однажды «кто-то» вытоптал и перерыл его огород в поисках легендарной банки, где хранились деньги. Он сам говорил, что хранит деньги в банке. В другой раз «кто-то» вспугнул с корзины наседку и частично побил запаренные яйца. Потом мы решили выследить места, где Санька приискует. Однако пока мы утром куксились и одевались, Санька уже возвращался домой свежий, умытый и гладко причесанный. Он шагал по Аренской, катя перед собой груженую тачку. Груз был прикрыт влажной мешковиной. Подавленная любопытством, наша команда распадалась, мы тянулись к его сарайке глядеть на свежую горку цветного металла. Это он разрешал.

В кругу его завистников командиром был я, сын каменолома, к десяти годам прочитавший все имевшиеся дома подшивки «Огонька» и «Угрюм-реку» в роман-газете, чем напрочь поразил соседей по бараку. Меня обожали соседские девочки-двойняшки, чьи имена я забыл. Здоровья моего хватило бы на трех Санек, вместе взятых: камни метал выше всех, чудесно стоял в воротах, по-собачьи переплывал пруд у бани туда-обратно и потихоньку привыкал к местной славе. Теперь думаю, что спасением своим обязан отцу. Он, замечая нравственные перегибы, нещадно лупил меня моченой веревкой, а то и презирал, что было всего больней. Посмотрит в окно и скажет:

— Смотри-ка, мать: опять Облезлый что-то стругает… А наш богора-а-ад — тьфу!

Что такое богорад? Вряд ли это слово имело смысл для кого-то, кроме отца: он был из кержаков и не матерился, а мог сказать обычное слово с каким-то очень обидным значением. Обида моя была направлена против Саньки, я решил мстить, не понимая, чем же этот Облезлый лучше меня.

Однажды с вечера моя команда заготовила провизии и махорки, а поутру мы последовали за Санькой, держась далеко позади, но не выпуская его из вида. Но иногда мы только слышали, как в утренней тишине скрипуче поет колесо его тачки.

Облезлый шел по-рабочему, тяжело сутулясь над рукоятками, а иногда принимался бежать. Разгонится и даст кругаля по дороге. Наклонит корпус внутрь круга, расставит руки, согнутые в локтях, над тачкой и кружит, как кобчик над птичьим двором. За поселком нас скрыло розовое поле гречихи, вскоре одежда пропиталась росой и хлюпала, жирная черная земля грязью сочилась сквозь пальцы босых ног. Всех колотила дрожь. Пришлось выждать, пока Санька спустится в низину, куда уходила дорога, и только тогда выскочить на глянцевое тепло проселка.

Я обернулся — красный флажок сигнальной мачты еле виднелся за отвалами. Мы ушли далеко от дома. Двойняшки наломали чернобыла и березовых веток, разостлали их прямо на дороге, и все мы, посиневшие от росного холода, улеглись и тесно прижались друг к другу. Солнце еще и наполовину не выкатилось над нашим краем. Мой заместитель Юра крутил козью ножку, и руки его дрожали, а табак сыпался на землю, но уже начинали гудеть столбы вдоль дороги, и невидимая в кустарнике пташка спросила: «Петя-Петя-Федю-видел?» Юра сонно читал газетные сообщения, держа козью ножку у самых глаз. У него выходило что-то такое: «…роизвели испытания яд… из маневров сторонников хол…» — «Холеры!» — комментировал он. Двойняшки дружно повизгивали от восторга. Тогда я решительно вмешался в эти развлечения: послал Юру выследить и доложить. Раздувая ноздри и преданно пожирая меня глазами, он выгнул грудь колесом, приложил руку к козырьку рваной шестиклинки. Потом щелкнул босыми пятками так, как показывали в кино, и пустился в путь. Забегая вперед, скажу, что на обратном пути я нашел его мирно спящим на том самом месте, откуда он только что ушел.

А пока девчонки рвали голубой цикорий вдоль дороги. Я сам с собой играл в «солдатики». Чуть позже мы расправились с большей частью съестного, и солнце уже пекло вовсю, а Юра не возвращался. Девчонки захныкали, что простудились, что попадет от мамки, и побрели, как две монашки, к дому.

Дальше я пошел один.

Миновал околок. По следу тачки вошел в другой, с заболоченными низинками. С каждым шагом я все отчетливей понимал, что боюсь. Просто обмираю от страха. Родители, боясь, что мы заблудимся в лесу, пугали нас рассказами о пожаре в городском зверинце, откуда разбежались по окрестным лесам кровожадные звери. Стращали нас и вампирами — только б не ходили в лес. Я тут же сделал вывод, что Облезлый вампиров не боится: кому нужна его плохая белая кровь? И решил вернуться домой со сладким ощущением, что только я один знаю о собственной трусости. Я раскис и начал паниковать: я блуждал в буреломе осинника, ухнул в заросший папоротником овраг, где могли водиться змеи; мне хотелось кричать, звать маму, болеть и умирать на ее руках. Я бы кричал, но что-то похожее на гордость мешало подать голос. Ноги несли напролом через чавканье болотистой низины, треск сушняка и мягкие обвалы зеленомшистых кочек. В горячке страха я выскочил все же на тропинку с влажным следом тачки и увидел впереди прогалину. Кроме своего громкого дыхания, я услышал будто бы плеск воды. Потом первый человеческий голос:

— Бу-бу-бу, — бубнил он бубном.

Ему вторило:

— Тень-тень.

Пройдя еще немного, я раздвинул кусты калины и увидел лощину, внизу которой блистало небольшое круглое озерцо. На берегу сидел Облезлый. Он пошевеливал палочкой тлеющее костровище, и я уже чувствовал запах гари. Облезлый смотрел на воду неподвижно, окаменело. Лакированные туфельки висели на ветках ивняка. И только страх стал отпускать меня, как из воды с ревом пружинисто вынырнул голый бородатый мужик. Он выскочил на берег, подняв руки высоко над головой, и я увидел, что за ним волочится длинный хвост! Тут же за моей спиной послышалось шумное дыхание и треск. Какая-то сила подбросила меня, и, закрыв голову руками, я понесся к озерцу.

Помню только, как колотил лохматого мужика кулаками, ногами, а он скалился, отворачивал лицо и, поддерживая кальсоны руками, говорил:

— Эшшь, ты… Эшшь, ты такой отчаюга… Не бей Проню… Прояя хороший… Ну-ну-ну… Ну-ну-ну… Эшшь ты, перхоть ты земная… Не бей Проню… За что?

Я бился в его руках, плакал, когда понял, что хвост это не хвост вовсе, а пастушеский кнут, которым были подпоясаны кальсоны мужика. Он же укутал меня пиджаком, мятым и продымленным, подложил под голову свои сапоги и пристроил у костра.

— Шает, шает… Еле пилигат, — сердился он на костер, — а парнишонку колотит. Эх, ребята-ребятешь, с вами точно пропадешь! Давай-ка, Шура, сходим за дровишками, — и пошел наверх, напевая что-то про Шурочку и тужурочку. Облезлый, отпугнув корову, что приплелась за мной из лесу, достал из кармана коричневый жмых и протянул мне:

— Хочешь?

Я взял, все еще громко шмыгая носом.

— А ты всамделе смелый, — завистливо сказал Санька. — Как на Прошо-то кинулся! Ровно Чапаев! — Он светлоглазо потупился, потом пошел за Проней вслед, но обернулся и посмотрел на меня тревожно и испытующе.