Выбрать главу

Подошла корова и шумно обнюхала рваные гильзы, добытые Проней со дна озерца. Все смешалось в моем едва не помутившемся сознании: это длинное утро, скрип тачки, двойняшки, исчезнувший разведчик и розовое гречишное поле, леший Проня и кнут хвостом.

Спал я, видно, недолго и крепко, а пробуждаясь, услышал неторопливую речь Прони:

— …Почему не одним и другим поровну? А? А то ведь одним — все, а другим что? Один и лицом красив, и талант имеет, а другой — нос картошкой, глаза горошкой… Вот оно, счастье-то, ему и не по нюху, и не по глазам. Чем же он, брат Шура, некрасив? Кто ее обрисовал, красоту? Ты ее, милую, в стандарты ли, в госты ли загнал? Или я? Нет, Шура… Правильная красота — добрая… Вот ты же не думаешь про свою мамку, что она некрасивая?.. Или… Или про опята? А ведь мухомор куда как красивее…

— Не знаю, — тонким голосом отвечал Санька. — Ей-богу, ничего не знаю…

— Ладно, — продолжал пастух. — Давай-ка нам, страхолюдным, автономию, и кина вашего не надобно! Давайте!

— Я-то скоро помру, Пронь…

— Не помрешь, я средство знаю… — заверил Проня. — Слушай дальше. Вот бы и собрали нас во един город, брат ты мой. Собрали бы нас, пожили бы мы, попривыкли дружка к дружке. Ну. Все несчастья бы свои позабыли и стали бы дружка к дружке подходить? А? Ты как на это смотришь?

— Эх!..

— Эх… Вот те и эх — глаза вразбег. То-то и оно, что все бы сначала и завертелось. Тут, хоть круть-верть, хоть верть-круть, милый… Все бы как есть и отобразилось… Средь нас бы свои красивые и некрасивые завелись. А почему? Отвечу: потому, что не мы это завели. Жила бы красота с сердечностью — все бы спасла. Вот и вся химия, сынок… Хоть множь, хоть дели… Дал нам предок жизнь — живите, радуйтесь, молитесь брат на брата. Так?

— Ага, Проня. Хорошо.

— Вот! Хорошо спешишь — не торопишься. И я говорю: светлый у тебя уменок, Александр…

— Вот и меня, Проня, — зазвенел Санькин голос обидой, — и меня, Проня, убили мериканцы своим атомом… А что за атом? Как он в меня попал, раз меня и на свете-то не было?

— Как не было? Выходит, был. Все люди, как узелки на одной ниточке. Как ее ни брось, как ни скрути, а за кончик-то потянешь: все мы тамо. Ты, сынок, про смерть и не думай, и на могилку я к тебе, Шурка, ходить не буду. Врачам не верь, и сам себе беду не выдумывай. Зачем себя расквасил? Люди те, у кого молоко-то на Сахалине брали, они ведь живы, не померли?

Санька спокойно возразил:

— Откуда ты знаешь?

— Откуль, откуль! — рассердился Проня. — Знам откуль. Газеты-журналы на что тогда? A-а… Вон мои дуры бруцеллезные ходят — им хоть трава не расти: один бес, хозяева накормят… А человек — он сам себе голова. Я вот на войне три дня и три ночи в болоте высидел. Разведка полковая. Что думаешь: просто? А комары? А шевельнись — так прошьют с пулемету! Нет. Я просидел. Знаю: жена и двое сынишков в Починках ждут, под Смоленском. А их уж и в живых не было… Ах, братчик! Что ему, сердцу-то, край не указан? Где силушку брать на тук-тук да тук-тук… Нет. Живу. Зимой в бане кочегарю, летом коровенок пасу. Все меня в хуторе любят… Жи-и-ву…

— А можить?.. Не-а… — Санька привстал, но застонал тоненько и замолк. Привстал и я потихоньку. Мне было стыдно за себя утреннего, вчерашнего и былого. Проня чистил картошку, испеченную в горячей золе, и горкой укладывал ее на газету. Там же лежали невызревшие бурые помидоры.

— Не-е… — снова сказал себе Санька и мотнул головой. Но тут его будто вновь осенило, он аж радостно прихлопнул в ладони: — А можить? — начал он звонче и радостней, чем в первый раз. — Можить?.. — и опять помрачнел: — Не-а…

— Да что «можить»-то, что «можить»? — спросил Проня, переставая солить помидоры и запястьем руки придавил на лице разбухшего комара.

— Нет, — насупился Санька. — Я подумал: можить, ты на моей мамке женишься, она красивая. Мюллер дядь Степа за нее сватался. Она: нет, зачем мне такой? Он, говорит, никогда не смеется, говорит…

Тут Проня, будто ища помощи, повернулся ко мне и сделал страшную мину. Ему было лет, наверное, тридцать восемь, но тогда он казался мне древним стариком.

— Проснулся, казак? Вставай. К нашему пожалуй шалашу хлебать лапшу. Ты спал, а мы тут с Шурой вон лягушек на перво наловили, а на второ — мышей намышковали… Будешь?

— Как все, — бодро ответил я, хотел улыбнуться его шутке, но кожу стянуло высохшими слезами. Я пошел было умыться в болотце, но Проня закричал предостерегающе:

— Эй-эй! Стой, казак! Нельзя. Тут бруцеллезные коровы пьют. Кто ее знает? Случись что!

— А вы как?

— Так то я.

— А я не боюсь, — хорохорился я, желая ложью покрыть утреннюю трусость.

— Эшь ты!

Я так и не признался, что утром испугался невидимой коровы, и сам поверил, что спасал друга от лешего.

Мы поели, улеглись на солнцегреве. Проня громко запел про охотника, который гуляет в островах, и вместо зверя находит испуганную красавицу Венеру. Санька тянул шею, подпевал ему. Пели они так звонко, с незнакомыми искренними вывертами, что и я почувствовал потребность подпеть им.

— Вы, наверное, по нотам поете? — высказал я свою тайную мечту.

Проня глянул на меня удивленно и настороженно:

— По нотам? По нотам пусть поют, у кого таланту нет. По им и козу можно научить, а толку-то? Бе-е-е да бе-е-е! Все одно и то же… А мне нравится… Слышь?

Пастух поднял к небу указательный корявый палец, и, как дождь, на нас обрушилось поднебесное пение птиц…

С той поры прошло немало.

И поныне бессонными ночами я мучаюсь мыслью о том, почему сознание общего горя роднит людей, а общее благоденствие разъединяет с природой и с себе подобными. Чем отличается выражение «живем не лучше других» от «живем не хуже других»? И почему во втором звучит будто бы гордость, а в первохм — зависть? А сказать: живем, как все живут — значит, схитрить. Ведь каждый считает, что достоин лучшей судьбы.

Часто в бессонницу я гляжу во тьму и думаю, что тьма это тоже вроде свет, только черный, и чтоб научиться видеть во тьме, необязательно быть филином. Вот я вижу на ромашковой поляне мальчика в лакированных башмачках. Он легонько наступает на грудь мертвого грача, словно хочет найти в нем жизнь после смерти. Грач мертв, но произносит: «К-р-ра…» — и тем приводит мальчика в глубокую задумчивость. Это стоит в моей памяти Санька Облезлый, который копит деньги на собственные похороны. Моя же команда работает на свалках авиационного завода в поисках утильных сокровищ, ныряет в мутную воду балок, где взрывали когда-то боеприпасы при отступлении. Мы сдаем сокровища Ахмету, а деньги копим, чтобы отдать их Санькиной матери для поездки на курорт. Тряпичник Ахмет осенью привез Саньке фланелевое с цигейковым воротником пальто, подарок конторы Утильсырье лучшему сдатчику цветных металлов. И мы еще не знаем, что никакой конторы не было, что подарки слал ему через Ахмета страшнолицый Проня, размышлявший в тишине околков о вечных материях.

ОДИНОКО

Маленькая деревня, серая, скучная, по огоньки окон занесенная снегом. Электрические лампочки из-под толстых белозамшевых стекол с улицы кажутся тусклыми каганцами, а светляки телевизоров добавляют зябкости в и без того промозглую студень улицы.

Словесник Владимир Иванович Охотников возвращался из школы после телефонного разговора с далекой мамой. Она ободряла: «Володя, ты привыкнешь… Деревня — мать человеческая… Ты, Володя, к людям присматривайся, ведь ты им нужен…»

— Ты, мама, королева газетных штампов, — смеялся учитель. — Дотяну до весны, ничего…

Охотникова отчислили с третьего курса университета за неуспеваемость. На успеваемости сильно отразилось увлечение лучшей актрисой гуманитарного факультета Аней Вотинцевой и рабское служение ей на протяжении первого семестра. Он бегал по магазинам в поисках дефицитных гитарных струн и сигарет, зашивал часто рвущуюся обувь Ани и выполнял множество поручений.