Выбрать главу

Объещиков, считавший трассу своей кровной, работал зло и на предложение Емельянова только фыркнул, мол, каждый знай свой маневр.

Тогда Емельянов воспользовался правом старшего в бригаде и все же дал Мите отдых. Траншейник вскоре встал намертво у дома маляра Корнилова. Вокруг этой точки и развивались дальнейшие события.

В доме Корнилова размещалось большое семейство: он сам с хозяйкой и восемь сыновей-погодков. Из города их пригнала нужда, они были переселенцы через облисполком. Таким людям легче прописаться в деревне и получить дом с огородом и сарай с коровой, чем вписаться в картину давнего сельского быта. Они долго остаются чужаками, не умеют вести хозяйство. Их кабанчики плохо растут, корова отбивается от стада, собаки задирают глупую домашнюю птицу соседей, а заготовленное на зиму сено раздувает ветром. Но Корниловы не за добром приехали — детей поднять. Сам маляр — только звался так в деревне, а работать мог и печником и кровельщиком. На ужин жена его Нина скликала сыновей с крыльца дома:

— Ванькя, Ганькя, Витькя, Алешкя-а-а-а!

Потом набирала воздуху в огромную грудь и снова:

— Минькя, Гринькя, Колькя, Толькя-а-а!..

Они сбегались, красноногие и белоголовые в отца, с лицами испачканными, как школьные промокашки. И всем, кто слышал это ее вечернее пение, было отчего-то радостно, кроме, наверное, пары, живущей напротив с одним сыном, Владиком.

Их фамилия была Ховрины. Его в селе звали «зоотехников > и всю семью «зоотехниками». Ховрин писал кандидатскую, ходил по селу багровый и чрезмерно мрачный для своих неполны < тридцати лет. Он пинал разлегшихся вдоль оград и поперек улицы тучных свиней и багровел еще сильней, когда свиньи, разморенные жарой, даже глаз не открывали в ответ на пинки, только миролюбиво, блаженно взвизгивали во сне. Видимо, о а считал себя временным человеком в этих забытых географическими издательствами местах. Мать его ребенка работала кем-то в бухгалтерии и во многом подражала мужу. Проходя мимо работающих студентов, она монотонно поругивала невесть откуда свалившуюся на село траншею, куда по ночам, в свою очередь, падают овечки, свиньи и пьяные. Однажды Митя пытался объяснить ей благое назначение будущего акведука — она показала ему толстую спину, желая, чтоб разговор и впредь шел в одностороннем порядке.

— Дура, а красивая, — сказал для подначки Емельянов.

— У них в сенях насос и скважина, — пояснил Минька Корнилов, второй по счету сын маляра.

Миньке было, наверное, лет одиннадцать. Он рыбачил, ловил сусликов, косил серпом траву для кроликов, хотел очень завести голубей, но вместо этого ему нужно было вместе с матерью и братьями работать на огороде. Когда кончались домашние дела, он бежал к Мите Объещикову на колодец. Здесь он подтаскивал кирпич, накладывал горку высоко, так, что только его старую военную фуражку с околышем и было видно. Чем они с Митей понравились друг другу, Емельянов тогда не знал, а сейчас задумался.

«…И глубоко ошибается психолог, который хотел бы понять личность только на основании ее прошлого…» — услышал он Митин голос и подумал: «Во дает!» Затем снова окликнул жену, она пришла и вопросительно смотрела то на Емельянова, то на телевизор.

— Ты помнишь того малярова сына? Ну который около Мити-то все крутился?..

— Которому он велосипед-то подарил? Помню: Минька. — Она держала влажные руки на весу и всем видом показывала, что ей некогда. — А что?

— Думаю, почему это они так дружили?

— Дети оба… Ты бы вот почитал лучше что-нибудь легкое. Разве это можно слушать? — Она кивнула на телевизор, который выдавал:

«…отвечая на него, мы получили формулировку, которую определили как мотив, но знание мотива позволяет оценить деятельность только с моральной и правовой точек зрения…»

— Да это же Объещиков!

— Никакой это не Объещиков… — донесся с кухни голос жены.

Тогда, в стройотряде, Емельянов легонько подтрунивал над привязанностью Мити к семье маляра и к Миньке. Когда бригада водопроводчиков и девушки из их института, работавшие на уборке льна, шли к пруду купаться, то Митя с Минькой плелись далеко позади, и раздевался Митя в отличие от группы только у самого пруда. Он считал, что хождение под окнами в банном виде — это неуважение к деревне.

— Да ты просто хиляк, — сказал как-то Емельянов.

Минька заступился.

— У тебя голова пустая, а язык длинный, — сказал он Емельянову. — Твоим языком только мух ловить на болоте… — И цыкнул слюной сквозь зубы, потом хлопнул кепкой оземь, то есть разделся, и нырнул с разбегу так далеко, что девушки зааплодировали и развеселились. Не смеялся только Объещиков. Он не спеша разделся и тоже нырнул вслед за Минькой.

«Кто вот меня за язык тянет?» — смеясь, думал Емельянов и отчего-то завидовал Мите. Тому, что он ходит в дом маляра и потом рассказывает поварихе Алле, их однокурснице, о том, как маляр читает вслух книги младшим детям. А читает он, говорил Митя, серьезно и трогательно. В каких-то местах останавливает чтение и смотрит в начало книги. Если там есть фотография автора, то Корнилов и дети за ним проникновенно глядят ему в глаза, будто хотят узнать: что стоит за этим человеком? И Алла слушает Митю по вечерам, в то время как Емельянов острит непрерывно и все смеются так, что едва не гасят костер. Острит, демонстрируя свое нарочитое пренебрежение к Алле.

Вечерами у домика старой аптеки, где жили стройотрядовцы, горел костер и гитара не умолкала допоздна. И трудно было уйти от костра. Не пугали ни грядущие дожди, ни утренняя побудка с разнарядкой.

Однажды Емельянов решил уйти с Аллой за село, в плотную темень за погостом, к стогам скошенного разнотравья. Алла мирволила ему, но не более. Деревенский погост, как казалось Емельянову, должен стать его помощником в осуществлении задуманного плана покорения Аллы. То есть главное — уйти с ней в темноту заоколицы через погост, а обратно она одна идти побоится, если он, Емельянов, закатит сцену любовного ослепления.

Когда шли намеченным маршрутом, Алла повизгивала и жалась к сильному плечу мужчины. Остались позади редкие огни деревни, становилась ощутимой степная сырость на земле и в воздухе. Непрестанно остря, чтобы как-то скрыть серьезность намерений, Емельянов высветил фонариком стожок, где и присели, надергав сена. У Емельянова кончились шутки, а пауза была неловкой и отрезвляла. Чтобы хоть что-то делать, хотел закурить, но не нашел в кармане зажигалки.

— Ты не заморозить ли меня захотел, бригадир? — сказала Алла и подстегнула этим Емельянова. Он открылся:

— Мы пробудем здесь до утра…

Он сказал это твердо, как победитель. Тогда он еще думал, что женщину можно победить. Алла смеялась, когда он обнимал ее, смеялась непокорным смехом, обидно-презрительным. Емельянов же ждал покорности, восторгов и томного шепота, а смех осаживал его норов. К тому же стало прохладно, а в траве и стогу слышались резкие, живые шорохи. На один такой шорох Алла отозвалась:

— Это змеи! — Она вскочила, гадливо стряхивая с себя что-то, может быть, следы емельяновских объятий.

Он сдержал боязнь и медленно встал на затекшие ноги, говоря, что район болотистый и страшно за командира стройотряда: конец карьере, если здесь завтра найдут двух мертвых влюбленных.

— Что это ты о любви говоришь? — грустно сказала Алла. — Забудь… — и пошла чуть впереди, не боясь, не ища его мужского плеча.

Соприкоснувшись с ней, Емельянов со страхом понял, что ничего не может открыть, что он мальчишка перед ней, и это взбесило его. Но он был умным парнем, промолчал, зная: все еще впереди.

Глаза его напрасно всматривались в темноту: он обнаружил, что оставил у змеиного стога фонарик — иголку, которую уже не сыскать в ночи. Брехали недружно собаки. Не поймешь: справа ли, слева? А может, издевалось эхо, но пошли на этот лай, и Алла тихонько ахала на колдобинах. Емельянов шел, приседал, надеясь понизу увидеть кресты того погоста, потом понял, что на фоне березового массива их не видно. Емельянов оступился, выругался и сказал громко: