— Себя боюсь, — чуть подумав, ответил Бабайцев, — души своей бездонной… Я ничего в ней не понимаю… Куда она ведет?
— Тупичок! Понимаю: ту-пи-чок! Но ищи выход! Ищи! Давай будем искать вместе! А время лечит, ты знаешь это не хуже меня!
— Какое такое время: будущее? прошлое? настоящее? — с поддевкой спросил Бабайцев.
Любкин с поддевкой же ответил:
— Быстротекущее! — и, ощупывая сюрприз в кармане пиджака, думал о тщетности человеческих усилий понять себя. — Да пойми: ты еще молод, ты кандидат. Женись! И зарастет, поверь мне!
— Зачем?[1] — Бабайцев презрительно сощурился.
Любкин тоже лицом и взглядом выказывал презрение к собеседнику:
— Что: зачем? Ты действительно рехнулся! Живым надо жить!
— Как?
— Как? Ну… добиваться чего-то ощутимого, нужного…
— Чего?
— Ладно. Ладненько, — не стал продолжать Любкин, а сделался вялым и равнодушным с виду. — Может, я чего-то не понимаю. Мне не дано. Я простой инженер. Холостяк. Удачник. Где мне постичь глубину чужого горя? А ты расшатался! Таблетки-то хоть пьешь? Ешь? Принести тебе тазепама?
— Нет, я сам… Без фармакологии…
— Напрасно. Тебе нужно много спать. Ведь не спишь ночами, так я говорю?
— Душу не усыпить, — пробубнил Бабайцев и стал тереть переносицу пальцами.
— Лечиться надо, бэби, — Любкин понимал, что взял не тот тон, но попал уже в колею, и его несло: —Или смени обстановку… — Он подумал: «Сказать ему о шутке на пикнике? Пусть поймет, что все случайно», — но не решился и холодно глядел на мучимого памятью вдовца.
С тем и ушел, а сюрприз оставил в коробке из-под туфель, которая лежала во встроенном шкафу.
А напряжение духа шло по накатанному бессонницей пути.
Бабайцев не умел объяснить своего состояния. К полуночи голова его наливалась тугой болью. В тенях на стене виделся какой-то символический смысл, он скучал, курил, тупел и засыпал на варе. Надежда не снилась ему, или сны эти не помнились. Из черной ямы короткого предутреннего сна Бабайцева не мог вырвать звон будильника, и, хотя режим работы в институте был достаточно вольным, он часто опаздывал, вызывая недовольство завлаба.
Бабайцев стал бояться ночи и хитрить: ложиться спать рано, чтоб проснуться во тьме, засветить лампу и до утра работать.
Надя смотрела на него с увеличенной фотографии под стеклом письменного стола, и чувство невольной вины точило душу.
«Я стар, — думал Бабайцев. — И ничего уже не начать сначала… Кому нужен я? Кому нужна моя сумасшедшая работа? Математика бесконечна, я пигмей перед ней, я смертен и ничего не могу противопоставить старости…»
Он стал читать труды Гурджиева в поисках Надежды, он пытался поднять ощущение своего «я» над собой, но оно не уходило из чакры в области сердца.
Под утро после визита Любкина он постелил коврик на полу — циновки не было, как не было и тепла в этой железобетонной камере, — и пытался медитировать. Разделся, двинул коврик ближе к радиатору и сел на него в одну из неудобных поз. Он тщательно отключал слух, но все равно слышал свист реактивного самолета в ночном небе, звонки крана на стройке, скулеж собаки на домашнем правеже, шум сеяного дождя.
Бабайцев сосредоточил внимание на области сердца, по телу разлилось приятное тепло, но мозг восстал: это тепло от батареи!
— Все равно, — решил Бабайцев. — Так мне хорошо…
Однако и это состояние нарушилось, когда он услышал медленные, царапающие шорохи, а чуть позже грохот какого-то предмета о пол и короткую испуганную тишину.
Бабайцев вскочил, суетливо нащупал на стене выключатель, и комната наполнилась светом. Он выждал и тщательно осмотрел комнату, но поиск шумов оказался напрасным. Тогда Бабайцев погасил свет, и через несколько мгновений снова — топ… царап… царап… топ… Темнота помогала сориентироваться на звук, он был где-то рядом, и производило его живое существо, но Бабайцев слишком разволновался и крикнул коротко и резко:
— А!
Шорохи стихли. Бабайцев снова зажег свет и глянул на себя в зеркало глаза в глаза — лицо искажено, взгляд полон бешеной решимости. Он почувствовал холод, оделся в тренировочный костюм и продолжил безуспешный поиск, а когда наконец утренний свет стал смешиваться с электрическим и в подъезде начали постреливать входные двери, он прилег, не раздеваясь, на диван и уснул измотанный.
«Тупик, — думал он и во сне. — Тупичок-с…»
Он проснулся не от ранящего душу звона будильника, а от тех же звуков. Резво вскочил, осмотрелся, вслушался: звук шел низом, со стороны прихожей.
— Крыса! — тихонько сказал Бабайцев и, как гранаты, дер-же ночные туфли, на цыпочках двинулся к прихожей. Ритм скребущих шажков не нарушался. «Крысы осторожней», — подумал он и заглянул в приоткрытую дверь стенного шкафа.
Он увидел на полу картонку из-под туфель, а из картонки, опрокинутой набок, тщилась вылезти через порог шкафа маленькая степная черепашка.
— Мразь, — вздрогнул от неожиданности Бабайцев, схватил ее двумя пальцами, большим и мизинцем, потащил к не заклеенному еще окну и распахнул створки.
Через двор шел пенсионер с бидончиком. Он погрозил Бабайцеву пальцем и подмигнул: смотри, мол, у меня.
— Иди, иди себе, хрыч, — тихонько сказал Бабайцев и, еще раз глянув на черепаху, увидел на ее панцире наклеенную в виде пивной этикетки бумажку. На ней было написано малиновым фломастером: «Любкин — Бабайцеву». Черепаха шевелила чешуйчатыми лапками, словно плыла по воздуху, она тянула шею навстречу сквозняку.
— Живая, — сказал Бабайцев. — Живая, кулема… Ну попалась бы ты мне ночью!..
Он понес черепаху в ванную, отскоблил с панциря бумажку и налил ей молока в фаянсовое блюдце.
С этого утра началось медленное выздоровление Бабайцева.
Уже через несколько недель он устроился работать каменщиком, очень уставал, худел, и когда женился, то получил квартиру в новом доме.
А черепаха издохла первой же наступившей зимой.
НОВЫЙ АКТЕОН
На перроне маленькой пригородной станции вохровская собака Берта схватила Василия Ильичева. Именно в это голубое утро он собирался уехать в родную деревню. Насовсем.
В летнем небе цвел желтым цветком мать-и-мачехи солнечный круг. Василий стоял на переходном мосту, где не так пахло сажей и раскаляющимися рельсами. Чемодан его с ввалившимися боками играл на солнце металлической оковкой, сам Василий задумчиво, невидяще смотрел сверху на окрестные дворы, на синие рельсы, по которым должен пролечь его путь.
Дома он не был давно. Тогда еще живой отец водил его на могилу бабки, к березам, изогнутым в земном поклоне. Помнились запахи уличных печек да равнина в изумрудной траве, по которой вольно катилась чья-то полуторка… Бывало, и забытые слезы утирал в темноте кинозала, и при мыслях о родине и незнакомой родне все плотней и плотней день ото дня, ночь от ночи обкладывало грудь Василия. Будто перекурил лишнего, а утром дышать нечем. Нетерпение его было так велико, что несмотря на отсутствие денег он решил ехать перекладными: на электричках сначала до Черепанова, там до Барнаула, а уж там и цо Бийска недалече. А там… И черт его дернул в счастливом возбуждении спуститься на перрон, где сновали охранники с собакой. Уборщик перрона сказал, что ночью опять контейнеры в тупике обчистили — вот Василий и пошел полюбопытствовать, поговорить. Взял чемоданишко и идет. До поезда, думает, еще двадцать минут, и подходит этаким интуристом к группе охранников. Пригляделся к лицам и говорит одному пожилому с собакой:
— Здоров!
Тот отвечает, что здоров. Василий спрашивает, что, мол, ищут. Охранник было отвечать, но его собака, которая при подходе Ильичева стала вести себя очень беспокойно, натянула поводок в его сторону и поволокла так, что рука охранника, обмотанная поводком, побелела. Подтянулась собака к Василию, повизгивает, передними лапами в грудь бьет. Он чемоданом от нее отмахивается, а та свое: прямо в лицо норовит лизнуть.
1
Выделение р а з р я д к о й, то есть выделение за счет увеличенного расстояния между буквами заменено