Девочки едва успели запрятать свои поделки к празднику.
«А вы знаете, что с Мадлен?...» – «Это самое.» – «А она уже не встанет на ноги?...» – «Если ее кормить красной икрой, может быть, и встанет...» – «Девочки!.. Давайте раздобудем красной икры!.. Ее продают в магазине на Кроссенмаль...» – «На какие шиши ты купишь ей икры?! Ты дура, что ли?!..» – «Украдем. Стащим... у господина Воспитателя...из кармана... когда она нас снова... будет...»
Они так и сделали. Деньги были добыты. Икра была куплена. Девочки по очереди прокрадывались в нищий лазарет, где лежала белая как мел Мадлен, то и дело проваливающаяся в пропасть жара и бреда, и, боясь и крестясь, поминутно оглядываясь на скрипящую дверь, прислушиваясь, как волчата, к шагам в гулком коридоре, кормили ее с витой чайной серебряной ложки, похищенной у кастелянши прямо из чайной чашки, отборной, крупной кетовой икрой, и каждая красная икринка блестела, как ограненный рубин, как турмалиновый крохотный кабошон, и Мадлен глядела на нее бессмысленно, и глотала с ложки сверкающие яхонты, и две слезы однажды выкатились из ее уставленных тупо в пространство глаз и растаяли в комках тряпок и перьях подушек.
Оправившись после выкидыша, она стала продумывать побег. Любая задумка – ничто в сравнении с великой волей и счастьем случая.
И случай подвернулся.
За обнаруженный у нее под матрацем кухонный тесак она опять попала в карцер. Она хранила нож, как древние воины хранили меч – до поры, чтобы, когда грянет гром, вытащить его и взмахнуть им от всей души. Номер не прошел. Кастелянша, вытряхивая матрац в поисках вшей и клопов, наткнулась подслеповатыми глазами на нечто узкое, серебристо-блестящее, как засоленная вобла или вяленая чехонь.
– Нож!.. Под подушкой у Мадлен нож!..
– Ее упрячут в карцер...
– Сегодня же праздник, тетенька кастелянша!.. Сегодня Сочельник!.. Завтра Рождество!.. Позвольте ей остаться с нами на праздник!.. Вы с господином Воспитателем возьмете ее в карцер сразу после елки!.. Господин Воспитатель сам притащил нам елку, поставил в крестовину!.. После танцев он может делать с Мадлен все что хочет... но на Рождественскую ночь... оставьте нам ее, пожалуйста!..
Бессердечие непредсказуемо, так же, как и милосердие.
Мадлен было разрешено остаться с товарками на праздник.
– Святая Ночь, – смешливо выплюнул Воспитатель и плотоядно поглядел на Мадлен. – В такую Ночь надо, конечно, веселиться. С одним условием.
Он помолчал. Вытащил из кармана сигарету, прикурил, затянулся. Сверкнул в Мадлен щербатыми зубами.
– Ты должна будешь плясать как угорелая. До пота. Чтобы с тебя стекало в три ручья. Чтобы ты была мокрая как мышь. Я еще не пробовал мокреньких. Гладеньких. Скользких, как улитки. Будто ты бежала, как гонец, и задохнулась. И упала. А я римский воин. И я приближаюсь к тебе. А ты лежишь вся мокрая. И кричишь. И зовешь на помощь. И плачешь. И молишь о пощаде. А я беспощаден. Я беру тебя. Скручиваю руки у тебя за спиной проволокой. Раздвигаю твои худенькие бедра. Ты мала и мокра, а я огромен и неистов.
Мадлен казалось, что его губы вывернулись и побагровели в жадном слюнном блеске.
Она поспешно кивнула головой, слушая вполуха, соглашаясь со всем, что бормотал он, исходивший желанием.
И праздник начался.
Из столовой принесли пироги с капустой и вареньем. Возложили на составленные рядами столы. Зажгли много маленьких свечек и воткнули их в пироги со всех сторон. Сдвинули койки полукругом, чтобы удобнее было танцевать вокруг елки. Ель возвышалась посреди палаты, черная, колючая, печальная, как их жизнь. Они расцветили черную жизнь разноцветьем ленточек и тряпочек – самодельный серпантин обвивал колкие нищие ветви, шары, слепленные из пластилина и белой глины, тускло мерцали среди еловых широких лап, куклы, любовно сварганенные из бархатных и холстинных тряпиц, качались на сквозняке, прицепленные грязными нитками на еловые иглы, и по всей бедной ели горели свечки, основаньями прилепленные к веткам – крохотные теплые огоньки, нищенские, бедняцкие, зовущие улыбаться сквозь слезы, сами похожие на слезы, дрожащие и стекающие по черным от горя щекам, на горящие во мраке детские глаза. Кастелянка, уборщица и столовские раздатчицы довольно потирали руки: ни монеты не затратили они на украшения! Какая экономия! Как разумно мыслят воспитанные, ухоженные в Воспитательном доме дети великой Эроп!
Принесли старый патефон, обтерли от пыли дурацкие пластинки. Черный диск вертелся, хриплая невнятная музыка раздавалась под сводами погруженной в праздничную тьму и кутерьму палаты. Девочки бегали вокруг столов со стоящими в кольце огней праздничными пирогами, взявшись за руки, скакали вокруг усаженной горящими свечами елки: наша елка! Наша! Мы сами ее нарядили! Мы сами ее сделали! А завтра будь что будет! Пусть нас снова мучают! Пытают! Воспитывают! Сегодня мы – Санта-Клаус, Люсия! Красная Шапочка, Снежная Королева! Давайте веселиться! Давайте плясать! Господин Воспитатель, а вы что там скорчились в уголочке?!.. Идите сюда! Давайте танцевать с нами!.. Ну же!.. Хватайте нас за руки!.. И Ирэн, и Мадо, и Веро, и Марго, и толстушку Круассан, и... где же Мадлен?... Ее оставили с нами на ночь?... Да, разрешили! Завтра ей ух, достанется!.. Где?... В карцере или в черной комнате?... Бросьте вы про черную комнату в праздник!.. Делать вам нечего!.. Пляска!.. Пляска!.. Тетка Эрих, смените пластинку!.. Эта нам надоела!.. Слишком заунывная мелодия!.. Поставьте знаете какую?... Ту, где Марианна Росс поет: «Как когда-то с моей Лили, как когда-то с моей Лили...» Это высший класс!.. Вот она!.. Ну, вперед!.. Елку не уроните, дуры!.. Пожар устроите!..
Девочки взялись за руки и кружились вокруг елки. Кто-то спотыкался, падал, прикусывал губу до крови. Музыка гремела. Песня про мою Лили грохотала под потолком, вилась вокруг наряженной елки блестящим смерчем. Девочки танцевали до упаду. Задыхались. Их красные лица вспотели. Им хотелось танца, но хотелось уже и пирога. А музыка все бушевала. Ей не было конца. Буйство музыки было невыносимо. Девочки хохотали, кружась, как очумелые. Елка тряслась. С нее на пол падали свечи. Гасли. Мадо выкинула коленце, задела ногой еловую лапу, и с ветки на пол с грохотом и звоном свалилась громадная золотая звезда, разлетевшись на тысячу осколков; обломки засверкали в мареве Рождественской ночи, как драгоценные дары волхвов, пришедших поглядеть на младенчика, Бога своего.
– Мадо, Мадо!.. Кто из нас Каспар!.. А Бальтазар!.. А мальчики к нам из колонии на праздник приедут?...
– Тебе бы все о мальчиках, потаскушка!.. Завтра!.. В само Рождество! Господин Воспитатель клятвенно обещал!..
Кружение. Блеск. Хруст раздавленных хрустальных осколков под башмаками, под обтерханными немытыми туфельками.
– А Мадлен в карцер, что ли, посадят?...
– У нее нож под кроватью нашли... Трам-пам-пам!.. Пам-пару-рам!.. Быстрей, быстрей кружись, Марго, неповоротливая кляча!..
– Может, она этим ножом...
В танце – наклон к розовому, вспотевшему уху подружки. Горячий, сбивчивый шепот.
– ...но ведь это грех!.. Себя!.. Ножом!..
– Ты в Святую Ночь о грехе не говори... Души волхвов рассердятся...
Музыка гремела и ярилась, хриплая песня про мою Лили заводилась в тысячный раз. Натанцевавшиеся бросались к столу, под прицельными ледяными взглядами надсмотрщиц отрезали куски пирога, заталкивали себе в рот, причмокивали.
– Веро, а где Мельхиор?... Кто у нас переодет Мельхиором?...
– Вон, вон!..
Мельхиор выбежал из тьмы на свет свечей. Лоб и затылок его были обмотаны отрезом холстины, выкрашенной свекольным соком в бордово-малиновый, ядовитый цвет. В мочках ушей мотались слепящие фольговые сережки в виде изгибающихся змей. С самодельной чалмы на брови свешивалась усыпанная приклеенными блестками бумажная звезда. Полосатый халат весь был усажен блестками на клею, вырезанными из шоколадной обертки.
– Мельхиор!.. Какой же ты красивый!..