Восхищенные вздохи достигали ушей «Мельхиора». Он польщенно кланялся. Кашлял в ладошку. Вздергивал бородой – к подбородку девочки была приклеена обмокнутая в белила расхристанная мочалка.
– А где же наш младенец Иисус?! – возгласил «Мельхиор» басовито и тут же заблажил тоненьким тенорком:
– Здесь он!.. Здесь, милый царь-государь волхв!.. Спит в корзиночке!.. Рядом с ним мычат коровы, козочки блеют...
– Где, где, покажите?... – снова натужный бас.
И опять верещанием:
– Да вот Он лежит, царь-государь!.. Глазки закрыл и дремлет!.. Тихонький, хорошенький такой...
– А кто его мать?... Где она?... Покажите мне, я хочу ее вознаградить за то, что она такого чудесненького ребеночка родила!..
«Мельхиор» озирался вокруг, шаря за пазухой, оттопыривая усыпанный блестками халат. Вот она танцует вокруг елки, его мать. Уже не взяв подруг за руки. Уже одна. Кружится, запрокинув голову. Закрыв глаза. Пот льет с нее ручьем. Заливает ресницы, губы. От ее распаренного тела идет жар. Она одна без маски. Все в масках – волхвы, пастухи, Санта-Клаус, гномы, Белоснежки, клоуны, разбойники, пираты; она одна со своим, голым лицом. Беззащитная. Как красиво ее лицо! Румяно! Говорят, ее пленную привезли из далекой страны. И она забыла родной язык. И полюбила Эроп. Чужбина стала ее родиной. Чужбина! Божья Мать с мужем тоже убежали на чужбину. Мария ехала верхом на осле. Младенчик, завернутый в тряпье, спал у нее на руках. Как ты хорошо танцуешь! Без устали! Отдохни! Еще напляшешься!
– Вот она, Матерь Божья!
– Мадлен!.. Мадлен!..
– Это Мадлен!
Девочки в масках и в костюмах волхвов, воинов, пастухов и цариц ринулись к ней, одиноко танцующей, и схватили ее – кто за руки, кто за ноги.
– Мадлен! Ты Божья Мать! Садись под елку! Сейчас тебе ребеночка дадут!
Все плыло перед глазами – черные еловые ветви, унизанные шарами и орехами, пироги, стаканы с питьем, столы, колченогие стулья, стены с портретами вождей Эроп, кляксы чернильных фотографий, пестрота самодельных ярких костюмов, маски, расшитые кнопками и гвоздями, взвихренные юбки, ножки в грубых чулках, тяжелые башмаки, пылающие во тьме щеки и глаза в прорезях холста и разрисованного картона, и она не помнила, как ее усадили под ель; она слышала свое частое дыхание. Воспитатель любит мокрых и скользких – помнила она. Зачем отыскали нож у нее под матрацем?
Ей в руки всунули тяжелый сверток. Бревно там, что ли?... Вместо пеленок – ветхие девчоночьи панталоны, вот смех. А может, Он живой?... Она держала поддельного Младенца неуклюже и нежно, как настоящая мать – первенца.
– Ого, Мадлен, с тебя хоть картину пиши!.. Правда, похожа?... На ту, в костеле?...
– Как две капли воды...
– Эй, Мадленка, скажи Ему что-нибудь!.. Спой Ему песенку!.. Колыбельную!..
Она набрала в грудь воздуху и запела.
Должно быть, она натанцевалась слишком, и голова у нее перегрелась.
Что-то случилось с ее головой.
Она запела на своем родном языке. Забытом ею напрочь и навсегда.
Милый лес, милое поле. Какой яркий день! Больно глазам! Я иду с матерью в храм. Мимо рынка иду. О, сколько вкусной снеди здесь!.. Разрезанные семги, бараньи окорока, круги застывших на морозе сливок – они похожи на серебряные колеса, отломанные с царских колесниц. А Царь-батюшка проезжал уже, мама?... – спрашиваю я мать, – ехала ли Царская повозка этой дорогой?... Нет, мать отвечает. Скоро он поедет навстречу нам. И ты увидишь его.
Я увижу Царя! Я увижу Царя! Вот счастье! Вот радость!.. Как я молюсь за Царскую Семью всегда. Как я Их всех люблю.
А сколько дочерей у Царя, матушка?...
А пять дочерей, ласточка, и еще Цесаревич, брат.
А почему пять, матушка, ведь четыре сестрицы?...
А об этом ты после узнаешь, доченька.
Мы идем по слепящему снегу. На рыночных лотках – и чеснок, и рубиновая морковь, и изумруды петрушки, и соленья, и варенья в банках, и ягоды глядят сквозь тусклое стекло, как тигриные глаза сквозь чащобу. Бороды торговцев синеют от кружев инея! Какой мороз! О, как же я люблю зиму! Нашу прекрасную, ядреную зиму, когда чистый алмазный снег резко хрустит, поет под каблуком, искрится каждой малой гранью, всякою снежинкой... С церковного купола взмывает ввысь над площадью, запруженной нарядно одетым народом, стая ворон. Вороний грай в густо-синем небе! Взгляд теряется, тонет в выси. Какая синяя бесконечность! Как сладко потонуть в ее беспредельности!
Не гляди в небо долго, дергает меня за рукав мать, голову потеряешь. Улетишь в небо, как ворона!
Я не ворона, я...
Ах ты, мой воробей!..
Мы идем дальше, ноги наши болят. Храм уже близко. Под Солнцем рыжим огнем горят его начищенные к Рождеству купола. Мы с матушкой всю Рождественскую ночь простояли в храме. Молились. Зажигали свечи. Крестились на высокие, темные, мрачно горящие золотом, чернью, багрянцем, суриком древние иконы. Золотые буквы светло восходили над Царскими Вратами: ХРИСТОСЪ БОГЪ НАШЪ РОДИЛСЯ. Матушка, а почему Врата – Царские?... Да потому, что Христос – Царь наш. И Царь Небесный. Он нашу землю, родину нашу, в рабском виде исходил, благословляя каждый куст, каждую речную излучину. Каждую нищенку у рыночных врат. Каждого Царя, венчающегося на царство.
Хочу Царицу увидеть!.. Как я ее люблю!.. Мама, а она красивая?...
Красивая. Как белая лебедь. Шея у нее лебяжья, вся в жемчугах.
А Царь наш умный и добрый?...
Умнее нет, добрее нет... Помолись за него, доченька... Он тебя не забудет...
Гляди, гляди, повозка!.. Полозья по льду скрипят! Карета на бок заваливается! Кони храпят, несут, потом медлят, огибая сугроб, роют копытом снег! А Солнце припекает так, что снег на пригреве плавится уже по-весеннему. Мама, это они!.. Мама, купи мне на рынке маковую булку... И еще я севрюги хочу... и черной икры... Замороженной такой, скатанной в черные липкие хлебы и караваи... Хоть ломоть!.. И сами поедим, и Царя угостим...
Он тебя сам угостит, дурочка!.. Каких только яств у него за столом ни подают...
А мне не яства его нужны, мама. Мне сам он нужен, сам, понимаешь?... Его ясные глаза; его мудрая речь; его добрая улыбка; его рука, кладущаяся на затылок мой; его жизнь. Вот он едет в повозке, живой! Целый, невредимый! Красивый! Властный! И все в его руках: и родная страна, и любовь, и дети, и будущее, и горе, и счастье. И я, малая птица, тут мельтешу под его ногами...
Ну, останови Царский возок! Ну!..
Я бросаюсь наперерез лошадям. Они ржут, встают на дыбы. Кучер натягивает вожжи. Сто-о-о-ой!.. Тпру-у-у-у!..
Ваше Величество, тут попрошайка под ноги коням бросилась! Сумасшедшая, видать!.. Отогнать ее кнутом?!..
Дверь возка распахивается. С приставной лесенки спрыгивает он. Царь Всея Земли нашей, Великия и Малыя и Белыя и Святыя.
Девочка!.. Бедная... Что тебе надобно?...
Царь наклоняется ко мне, маленькой, и я вижу совсем близко его лицо.
Прозрачные синие глаза. Такие же, как мои. Я свои глаза видела в бане, в старом осколке зеркала со стершейся серебряной амальгамой; в зеркале, заляпанном мылом, с прилипшими еловыми и пихтовыми иголками, я увидела свои синие глаза, которые матушка называла ласково «сапфирчики». У Царя такие же. Я улыбаюсь его глазам. Он в ответ улыбается мне, и над его губами я вижу пышные, лихо закрученные усы, усы-усищи, как у котища, и меня обуревает внезапное озорное желание – накрутить роскошный ус на палец и дернуть.
Ах, девонька!.. Дать тебе денежку?...
Царь роется в кармане, вытаскивает из недр одеяния большой и круглый рубль-империал и протягивает мне. Я беру как зачарованная.
Нет, не деньгу мне надо, милый Царь.
Все, что ни пожелаешь!..
Он шире улыбается мне, и я вижу блеск его радостных глаз, блеск его белых, как снег, зубов в улыбке.
Я желаю... я хочу...
Затаила дыхание. Матушка рядом со мной склонилась в поклоне. Не глядит на меня. Думает: ах ты, дерзкая девчонка, к самому Царю пристаешь!.. Что ж с тобой дальше-то в жизни будет?...