Рядом со мной стояли и молились молодые люди. Это от них пахло хорошими духами. Многие были бедно, но чисто одеты. Кое-кто щеголял в богатых нарядах. Потомки русских. Внуки тех, бежавших первыми от революции. Дети от смешанных браков, вполовину французы, забывшие язык. Единственное, что их связывает с Россией, – это вера, православие. Они не забывают веру отцов и дедов. Приходят сюда, на рю Дарю. Молятся. Шепчут косноязычно: «Богородица, Дева...» La Mere... Мать. Россия нам всем мать. А кому и мачеха. Но молитесь за нее, как за мать, всегда.
Литургия текла печальной рекой, отец Николай шествовал в золотой ризе к алтарю, дьякон держал потир с причастием, помогая причастить паству, и, когда мне отец Николай всунул в рот витую серебряную ложечку со Святыми Дарами – хлебом, размоченным в кагоре, – я проглотила Дары и вдруг заплакала, неизвестно отчего. Только потом, позднее, я поняла: это были первые слезы умиления и смирения перед судьбой, ощущение себя одной из малых сих, из затерянных в бедности и нищете возлюбленных дочерей Господних.
– Бог поможет тебе, – шепнул мне отец Николай, причащая меня, пока дьякон утирал мне рот красной тряпицей. Я вспомнила красный кумач родины, полотнища и флаги, мотавшиеся на ветру на всех парадах. – Бог милостив, Елена.
Служба закончилась. Прихожан пригласили на трапезу в домик. Все с удовольствием, оживившись после строгого стояния в церкви, весело болтая, щебеча, прошествовали туда. Были накрыты длинные столы, стоявшие каре. Крахмальные скатерти снегово белели – отец Николай постарался. Скромные приборы перед каждым, родное русское угощение – винегрет, расстегаи с мясом, холодец, блины. Там и сям в блюдечках красными горками возвышалась икра. Я глядела на пиршество богов, чуть не падая в обморок от голода. Да это просто праздник. Ну да, сегодня же праздник – Сретенье. Что произошло в этот день тогда, давным-давно?... Ах, да. Мария и Иосиф принесли младенца Иисуса в храм, и его принял на руки старец Симеон, и сказал: «Наконец-то я увидел Тебя, Бог мой, я дождался чуда, я держу Тебя на руках. Теперь можно и умереть». Может, он совсем не так сказал... я не помнила.
Перед нами стояли и бокалы – какая же Франция без вина? Да и какая Россия без выпивки?... Мужчины галантно ухаживали за дамами, разливая вино. Рядом со мной оказалась та самая горделивая старая дама, сидевшая в кресле в церкви. За столом она тоже сидела в инвалидном кресле на колесах, а не на скамейках, как все, и я поняла, что ни вставать, ни ходить она уже не может. Бедная. Может быть, у нее нет ног. Под длинной пышной юбкой не увидишь ничего; может, там протезы. А может, она парализована. На ней была надета кофточка из тончайшего, кружевного батиста, отделанная креп-жоржетовыми воланами, почти прозрачная. Кружевное белье просвечивало сквозь кофточку, сияя безупречностью и белизной. Ее высохшая, маленькая грудь... видны, сквозь батист, родинки на груди... И что-то темное, грубое бугрилось под кружевами... шрамы, что ли?... Она заметила мой взгляд, вздрогнула и вскинула голову. Но головы ко мне не повернула.
Я украдкой глядела, как она ест. Великосветские манеры. Вилку, нож держит изящно, чуть отставив мизинец. Отправляет кусочки в рот достойно. Незаметно, как жует. А еда исчезала с тарелок мгновенно. Возможно, она была голодна, так же, как и я. Упитанностью старуха не отличалась, скорее худобой. Но стать! Но гордая повадка! Ясно, Великая Княгиня, не иначе. А кто же еще?! Сердце мое замерло. Я впервые в жизни сидела рядом с Великой Княгиней. Да еще и ужинала. Кусок застрял у меня в горле, и я чуть не подавилась от волнения.
– Берите, берите блины с икрою, милочка, – внезапно услышала я над своим ухом хриплый, прокуренный старческий голос, – не стесняйтесь. Где вы еще этак-то поедите в нашем развратном Париже.
Я, вспыхнув, подцепила на вилку два блина, неловко уронила их на скатерть. Старуха улыбнулась. Ни тени смущения не отразилось на ее покрытом сетью мелких морщин, красивом лице. Она взяла блины прямо руками и шлепнула их мне на тарелку.
– Ешьте, детка, и плюньте на них на всех, – повела она взглядом вокруг. – Эта публика – дура. Она и продаст, не заметит. Я знаю их всех как облупленных. Этот Париж, вертеп, всех сгреб под одно крыло. Приютил.
Ее русская речь была великолепна. Чистый, ясный, без шепелявости и картавости, без чужестранного акцента, старый русский говор. Московский?... Петербургский?... Московский, скорее. «Великий» она произнесла как «великой».
Я послушно ела, с красным от смущенья лицом, уткнувшись в тарелку. Отец Николай произнес речь про вечную Россию, землю Божью. Встал, поднял бокал над опустошенным столом. Все съели, а вина еще было много.
– За нашу родную матушку землю! – Он, слегка хмельной, прослезился. Глаза людей за столом тоже увлажнились. Кто-то откровенно, не стыдясь, заплакал, чуть ли не в голос, уронив лицо в ладони. – За единую и неделимую Россию! За ее возрождение! За то, дорогие мои, родные... – слезы задушили его, – чтобы мы вновь увидели на русском троне великого, самодержавного правителя, монарха, Царя всея Руси! Ура!
– Ура-а-а-а!.. – раскатилось над столами. Эмигранты вскакивали, поднимали бокалы, чокались, плакали, целовались, обнимались. Островок Руси в море чужбины. Господи, при чем тут Царь. Красивая сказка для малых детей. Его же никогда в России больше не будет. А эти люди, что они, спятили, смотрят назад, а не вперед. Господи, как же они все одиноки.
Как же одинока я, Господи. И бедна.
Что придумать?! Что сделать?!
Знатная старуха, сидевшая рядом со мной, подняла свой бокал и протянула мне, чтобы чокнуться. Мы прозвенели застольным хрусталем, и звон истаял в общем гомоне и гаме.
– За Россию, – пробормотала я, чокаясь с аристократкой.
– За вас! – неожиданно сказала она и выпила бокал до дна. Поморщилась. – Кислое вино. А я люблю сладкое. Не мог Тюльпанов сладкого у благотворителей заказать. Вы удивились, что я выпила за вас?
– Разумеется, да, – кивнула я головой. – Вы же меня не знаете. Кто я такая для вас?
Старуха пронзительно поглядела на меня из-под серебряного шлема кудрявых седых волос. Ее взгляд оценивал. Исследовал. Проникал в меня. Изучал.
В один миг она поняла про меня больше, чем я сама за годы моей нищенской жизни в Париже.
Я не могла оторвать взгляда от ее старческой груди под батистовой кофточкой. Сверканье золотого фамильного крестика с мелкими каплями алмазов не заслоняло теперь от меня страшные шрамы, глядящие сквозь паутинную ткань. Война... революция... может быть, пытки... выстрелы... скорей всего, ее расстреливали, и она чудом спаслась... Моя подруга в России, врач, показывала мне однажды медицинский альбом: такие шрамы бывают, когда хирург вынимает глубоко засевшие в теле пули. Бедняга. Туго ей в те баснословные годы пришлось.
– Вы пишете? – вперила она в меня копьеносные глаза. Когда-то они были синими. Сейчас... трудно было определить их цвет. Если бы я была художницей и писала ее портрет, я зачерпнула бы кистью с палитры немного зеленого, смешала чуть с белилами, добавила бы венецианской лазури и разбавила бы мазком охры. Райки выцвели. Выжглись Солнцем чужбины. Вымерзли на скитальческих морозах.