Она лежала не шевелясь.
Ее ярко-желтые крутые кудри перебирал мягкими пальцами надменный, ледяной февральский ветер, налетающий с зимнего залива, куда впадала Зеленоглазая река. Море затаилось рядом.
Если бы она дожила, если бы ее так быстро не застрелили, она бы переплыла это чужое море – раз плюнуть – и вернулась бы.
Игрушечная царская корона, прицепленная к ее темени пошлой резинкой, выдернутой из старых панталон, отвалилась от прически и упала в сугроб, в то время как ее самое поднимали, дергали, как картонную куклу, за руки, за ноги, волокли, переворачивали, встряхивали, бросали, как вещь, на простыни, на связанные узлами полотенца, на носилки, на телегу.
Жить шлюхой и умереть Царицей – это надо было суметь.
...А ты не таращь-то глазенки, а послушай... послушай-ка меня... байки всякие бают... много чего брехливого брешут... сама слышала, да не всякому сказывала... а-ах, зеваю сильно!.. спать хочу... а ты тут еще ворочаешься, все никак не угомонишься... спи, глазок, спи, другой... говорят, баба была одна, так сильно любила Царя, так невозможно... и при нем жила, во дворце, со злата-серебра ела-пила... а уж красавица была писаная: картинка... И вот так уж она любила Царя... а Царь-то ее, кажись, и разлюбил... ух, горе горькое!.. Душа ее до неба в отчаянье взвилась... Стала она думать, как Царю отомстить... а Царь-то к тому времени уже и новой любовью обзавелся, и уже невестой она Царской стала, и уже жениться Царь надумал, велят во дворце свадьбу играть... Глашатаи по всей стране в серебряные трубы прогудели!.. что не спишь, вредная девчонка, а ну-ка, засыпай сей же час... а то рассказывать не буду...
Тишина. Чуть шевелятся под теплым ветром инистые кружева тюля. Рассказ плавный, бормотанье несвязное, шепот сходит на нет, сбивается на вздох, на зевоту, на невнятицу ночной молитвы.
– О-ох, как же она его любила, если сделала такое... такое...
– Какое?... ну, рассказывай скорей...
– А такое... Женился Царь; жена его, красавица, еще краше прежней любовницы глянулась. Забеременела... ну, это уж как всегда... Род людской продолжиться должен... Вот час родов наступил. Стонет молодая царица, извивается в муках... девочку родила... да прехорошенькую!.. лежит младенчик в пеленочках... плачет, вякает, корчится, как червячок... В пеленках кружевных, шелковых... Царских... золотыми коронами по углам вышитых... Закрывай глаза! Закрывай, кому говорят!..
– Не кричи на меня...
– Я и не думаю кричать, моя ягодка... и вот, слушай дальше... та, прежняя-то любовница, прокралась во дворец и... да не сучи ты ножонками!.. отдохни хоть малость!.. сейчас и ночь-то кончится, не успев начаться... и утащила малышку Цесаревну!.. Выкрала!.. А украв, испугалась сильно... бежит с ней, по грязи, по буеракам, задыхается, вопит что есть силы... бежит... на горе утащила младенца, на грех...
– А что такое грех?...
– Все тебе сразу объясни... этого никто не знает, так Бог придумал... зло это, несчастье большое... Кто кого в грех введет – на того страданья всякие посыплются... немощи, болезни... Вот и та красотка-то, бывшая Царская наложница, ох, испугалась... Думает: куда ж бы ее деть-то?... тянет руки девчонка... орет в батистовых пеленках... И положила она ее на крыльцо избы... а дождь сечет!.. а ветер хлещет по щекам!.. завывает в небе, ломает деревья!.. страх, да и только, непогодь какая в мире настала тогда!..
Трещат дрова. Потухает огонь. Тишина сгущается, как старый, засахарившийся в толстостенной банке падевый мед. Скрипят пружины кровати. Поет сверчок. Пахнет куревом – в доме недавно курили; пахнет жареным мясом, деревенской сметаной, мятными лепешками, тонкими цветочными духами, старыми тряпками, прожженными горячим утюгом – ветхое белье отглаживали час назад.
– И гроза не покалечила ее?...
– А то была осенняя гроза: одни слезы да крики, ни грома ни молнии... Вот бросила она младенчика и побежала, прочь побежала куда глаза глядят, не оглядываясь... А девочку подобрали простые люди... вынянчили... воспитали...
– А как они назвали ее?... Воспителлой?...
– Думаешь, я помню, как?... Люди ведь кто что говорят... всех имен-то и не упомнишь... По-разному кликали ее... кто Машкой... кто Маришкой... кто Мариэттой... кто Марго... а по правде ее звали... ее звали... ее...
– Что ты засыпаешь все время!.. Не спи!.. Ты лентяйка!.. ты ленишься мне рассказывать дальше!..
– Ох, прости, старая я стала, что ли... так и клюю носом, как курица... Ну и вот... росла она... росла... и выросла красивая, в точности, как ее мать... и тут началась война... и всех мужиков побили, а всех баб да девчонок в плен забрали... горько в плену-то, тяжко... жить в плену не хочется... руки на себя иные накладывали... а она девочка была умная... смышленая... хлебнула она горя, хлебнула... Не приведи Господь... всякого навидалась... и в канавах спала... и с разбойниками у костра дрожала, а они с нее последнее платьице стаскивали, глумясь и хохоча... и руку за подаянием тянула... и борозды слез пролегли по ее свежим юным щечкам...
– А глазки у нее были синие?...
– Синие, синие... как небо над сугробами...
– А что с ней дальше было?... ну не молчи!..
– Боженька мой милостивый, да когда же ты угомонишься наконец, обо что мне голову разбить, отчаялась я, устала, сейчас подушкой тебя накрою, черной тряпкой обвяжу, как клетку с канарейкой, мигом утихомиришься...
– Кази! Ты где! Дай мне полотенце – вытереться! Я вся вспотела.
Стоящая перед высоким, до потолка, венецианским зеркалом молодая женщина вытирала полотенцем мокрое, распаренное красное лицо. Золотые кудрявые волосы облепляли мокрыми кольцами крутой, как у бычка, лоб. Подруга с нескрываемым восхищением глядела на алые щеки, высокие упругие груди с торчащими врозь сосками. В зеркале отражалась во весь рост вся голая красавица, смеющаяся, с дикими, как у зверя, ослепительными зубами, с неистовым искристым блеском огромных серо-синих глаз. От голой молодой женщины шел пар, будто она только что выскочила из жарко натопленной бани и вывалялась в сугробе.
– Эх и утомилась же я, Кази!.. До чего они мне все надоели!.. Хочу фруктов.
Молодая женщина, наклоняясь и изгибаясь, насухо вытерла перед зеркалом голое тело – подмышки, коленки, живот, бедра, шею, лопатки, ключицы, срамные места, – передохнула, улыбнулась и подмигнула своему отражению; попятилась и плашмя рухнула на обитый атласной, в пошлых цветочках, тканью диван.
– Дай!
Протянула руку. Кази взяла со стола грушу и апельсин – яркие аляповатые фрукты горой лежали в фаянсовой дешевой вазе – кинула грушу голой подружке, сама стала чистить померанец, глубоко, как кошка, вонзая ногти в оранжево сияющую шкуру плода.
– Измучал тебя твой иностранец?
– Они все такие. С причудами. Сделай им то, покажи им это. Зато платят щедро. Мадам довольна. – Нагая криво усмехнулась, снова блеснули великолепные хищные зубы, похожие на крупный отборный жемчуг. – А я недовольна.
Кази подсела к подруге, доедая апельсин. В воздухе тесного, заваленного грудой подушек и думок, прокуренного будуара висел острый запах цитрусовой разломанной корки, напоминающий детство и Рождество. Часы, висящие на стене над головами женщин, пробили три.
Ночь. Глухая ночь. Девушки, не пора ли спать? Или придет новый гость? Черный человек?... А может, синий... или красный?...
– Чем же ты недовольна, Мадлен?... Вот отработаешь свое... по контракту... и гуляй на все четыре стороны...
– Гуляй?! – Голая взвилась. – От мадам гульнешь! Она выжмет из тебя все соки. А потом плюнет, как ты плюешь... эту апельсиновую косточку... Она будет держать тебя здесь до последнего. А когда наступит это последнее... тогда уже... тебе будет... все равно. Мне и сейчас уже... все равно.