– Свою жизнь? – протянула Кази. – А ты разве старая старушка?...
– Я старая старушка, – холодно сказала Мадлен. – Мне двести лет. Я помню всякую всячину. Я помню даже то, чего не помню.
– Давай лучше спать, Мадлен, – сказал Кази устало и поежилась – становилось холоднее, мороз за стеной вырисовывал узоры на стекле, дрова в камине догорали. – Совсем немного осталось до утра. Пусть твоя утроба отдохнет. И моя тоже. Не думай, что только одна ты вкалываешь здесь.
– Я не думаю, Кази, – равнодушно согласилась Мадлен. – Отдохнем.
............... Они нагрянули. Влетели. Гнали и гнались, сметая все на пути. Путь их был неисследим. Война! Дым лез в ноздри, в уши, в душу. Они стреляли? Должно быть. На войне всегда убивают. Так заведено на войне. Обычай такой. Традиция. Они убивали умело, и спеша, задыхаясь, ярясь; и не торопясь, с толком, с расстановкой, маслено, как кот на сметану, щурясь. Люди, сбиваясь в кучу, кричали. Пощадите! Помогите! В ответ – глумливые ухмылки. Зачем пощада, когда и без пощады прожить можно? И без сердца? Что такое сердце? Маленький кровавый мешок, комок, резво бьющийся под ребрами, качающий кровь по холодеющим членам, содрогающийся в жестоких и бессмысленных конвульсиях? Неистовые солдаты! Зачем вы явились!.. Ни за чем. Просто так. Поразвлечься. Поглядеть, как ты, девчонка, будешь визжать и плакать, когда тебя распинают на белом снегу, как ты, мальчишка, будешь плевать на черный лед свои выбитые зубы, видя, как жгут твою родную избу, и черный дым виснет и мотается адским конским хвостом до самого неба.
Они били из орудий, стреляли из железных трубок; я и в страшных снах не видала ни пушек, ни ружей, ни иного оружья, и я не знала, что с неба, в лютом гуле, закладывающим отверстые уши, могут лететь вниз, на землю, железные младенцы в железных пеленках; и, подлетая к земле, разрываться и взрываться, усеивая смертоносными осколками пространство, поражая цель дальнюю и ближнюю; и будут падать наземь, прижимаясь животами к сырой и ледяной земле, к твердому блестящему насту, к свежевыпавшей крупке и зальделой пороше, дрожащие от страха люди, утыкаясь лицами в палые холодные листья, бормоча молитвы и заклинания: «Спаси!.. Сохрани!.. Отведи!..» – а осколки, несомые волной взрыва, будут, острее ежовых игл и древних мечей, впиваться в них, пронзая их плоть, вгоняясь в их бессмертные души, и будут, умирая, плакать распятые на земле люди – оттого, что и они смертны, и душа внутри них, бедная, смертная тоже. И я бросалась вместе со всеми на землю и закрывала ладонями лицо. И я шептала: «Господи!.. Спаси!..»
– Ты!.. Руки вверх!.. Стоять!.. Не двигаться!..
Я стояла и не двигалась.
Вы, захватчики, чужие солдаты. Как вас много, и почему у вас такие одинаковые лица. Вы все вылупились из человеческих яиц в подземном сундуке, где волгло и тоскливо. Вместо носов у вас острые клювы. Не клюйте меня. Я боюсь боли. Я всего лишь девочка. У девочки счастье короткое, как ее девство. Разорвут кружево – красный сок потечет. Красное варенье будет капать с чужих и злых пальцев. Не лезь грязными пальцами, ты... паскуда. Я сама раскинусь. Раскинулось море... поле... снежная степь. И я лежу в степи одна. И ворон кружит надо мной. Ворон думает, что я уже умерла. А это над девочкой вволюшку солдаты посмеялись. Разодрали ее, как курицу, и каждый отщипывал по кусочку беленького, вкусненького мяска. Люди, людоеды. Сволочи. Вы называете это жизнью. Вы называете это войной. Для чего ваша война?! Для того, дура, чтобы съедать таких глупых курочек, как ты. Чем глупее, тем вкуснее. Но мы не съедим тебя. Ты невкусная. У тебя умные глаза. Они прожигают насквозь. Да и состав скоро отправится. Надо успеть закинуть добычу. Ты наша добыча. Ты уже принадлежишь Эроп.
Мир устроен очень просто. Сейчас они свяжут меня грубой веревкой. Веревка вопьется в тело. Кинут в кузов грузовика. Колеса в глинистом киселе проковыряют тропу к подножию товарного вагона, набитого вонючей соломой.
– Вы! Овцы, вашу мать!.. Не вопить!.. Не визжать!.. Вас сейчас погрузить в товарняк и повезти далеко, далеко!.. В Райская страна!.. Туда, где каждая чельовек можно быть счастлива и богата!.. Вы научиль роскошный манир!.. Вы будейт мыть ноги и уши по утро и вечеро! Вы будейт брызгать шея и грудь лючший арома и парфюм Эроп! То ест настоящий культур! Вы не знайт его!.. Вы возить кулак в дерьмо!.. Вы спать на солома!.. Когда вы прибыть в Эроп, солома с ваген жечь, иначе эпидемиа!.. Вы будейт служиль наша господин и госпожа! Хорошо будейт служиль – каждая будейт царица на Карнавал!..
Солдаты в жестоких и тупых касках раскачали и швырнули меня, для смеху, с размаху в открытый вагон товарняка так, что я на миг потеряла сознание. Все поплыло перед глазами. Красные и черные молнии застрочили с исподу сомкнутых век.
Очнулась: кости целы, голова разбита. Из рассеченного виска на пук соломы сочится кровь.
– Тише... что ты ревешь... не плачь... все равно нам теперь не выпрыгнуть на ходу... поезд бежит быстро... прыгнешь – шею сломаешь...
Теплые, соленые слезы на холодных грязных щеках.
– Куда нас везут?... скажи... кто ты...
Ничего не вижу. Ударили сильно. Памяти тоже нет. Отшибло. Что я помню? Избу? Темноту курного утра? Лютый мороз за рыбьими тушами черных бревен? Мать топит печь. Рыжие сполохи ходят по тьме досок, по лавкам, старым тулупам, сваленным на подпечке. Белый, с рыжими пятнами кот лакает молоко из жестяной миски. Мать растапливает печь, ставит самовар, набивает его еловыми шишками, накачивает старым сапогом. В чугуне на подоконнике – тесто. Сейчас будут ставить в печь хлебы. Из остатков, ошметков теста на широкой, как черное озеро, сковороде мать испечет ароматные блины, смазав горелую сковороду кусочком сала, накрученным на старинную, с вензелем, серебряную вилку. Откуда в простом доме Царская вилка?... Мать, ты что, украла вилку?... Смех. На всю избу пахнет свежим вкусным хлебом. Дрова трещат. Царь сам подарил! За любовь!.. Не закрывай вьюшку раньше времени, угоришь. Не угорю! Я крепкая! И тебя крепкую родила. И твоих сестриц и братцев.
– Всех расстреляли... и Маню... и Федю... И Лизку... И Пашу... И мамку... и бабу Феню... Одна я осталась... Зачем... зачем...
Невидимая рука бережно поднимала мою голову с примятой соломы. Поила, поднося кружку ко рту.
– Пей, девонька... вода вымоет из тебя всю грязь...
Они, мои Ангелы, не знали, что Бог приготовил для меня яства из грязи; торты из грязи; отбивные и антрекоты из грязи; колбасы и орехи из грязи; соусы и изысканные вина из грязи. И я буду есть и похваливать: о, Бог! Лучше грязи в мире нет! Никогда такой не едала, не пивала!
А на накрытые белоснежными камчатными скатертями столы все будут метать и метать тарелки, полные отборной, вкуснейшей грязи, кувшины, наполненные густой грязью, аппетитные грязные трюфели, сладчайший грязный шоколад, грязный драгоценный кофе, грязную сметану, в которой ложка стоит.
И в отупении я буду глядеть на это великолепие грязи, и мне будут шептать, гудеть, жужжать в уши: ешь, пробуй, налегай, не отказывайся, это все твое, заказанное тобой, приготовленное для тебя самим Господом Богом, и отнекиваться ты не имеешь права. Если ты отвернешь капризную морду свою – пеняй на себя.
Тебе не поздоровится.
Тебе надо будет заплатить за весь прием.
А у тебя, презренная беднячка, таких монет отродясь не бывало.
Так что жуй, заткнув нос и зажмурив глаза, и не рыпайся.
Вкусно?!
– Как тебя зовут?
Молчание.
– Как тебя зовут, сука?!
Удар. Звон в голове. Щека горит. Она лежит на полу. Ноет скула – она, падая, ударилась щекой о каменную плиту.
– Не помню... сударь.
– Сударь, чударь, мударь! Я твой воспитатель! Поняла!
– Поняла.
– Как тебя зовут?!
Молчание.
Удар ногой в живот.
Она перекатилась по каменному полу живым бочонком, с боку на бок, с боку на бок. Застыла. Лежала животом вниз. Руками держалась за грудь.
– Тебя зовут Мадлен! Поняла!
– Меня зовут Мадлен.
– Еще раз! Ты тупая! Ты должна отвечать на вопросы, когда тебя спрашивает твой воспитатель!
– Меня зовут Мадлен. Меня зовут Мадлен. Меня зовут Мадлен.