Опять июль плывет из сонной дали,
Померкли краски, им опалены,
Живет одна лазурь! Глаза устали
От нелюбимой мной голубизны.
Сквозь весь июль несу печаль с собою
И от лазури радости не жду:
Отравлен тот, кто видел голубое
Не только в небесах, но и в аду.
РАЙ
В небе дальнем, в небе синем
Белый, белый снегопад…
Крылья сблизим, крылья сдвинем,
Не оглянемся назад.
Ангел к ангелу… Осанна…
Белый, белый, белый снег…
Это рай?..
И вдруг, нежданно,
В темноте сомкнутых век
Полыхнуло смутным жаром:
Там, за тридевять земель,
Балаган был очень старым,
И кружилась карусель…
Ангел к ангелу… Осанной
Дышит воздух осиянный
От заката до восхода…
А шатер был полосатый,
С ярко-розовой заплатой,
С желтым клоуном у входа…
ДРОЗДЫ
В этой стране не летают дрозды,
Ходят пешком по траве и по льду.
Кто-то привесил к их лапкам пуды, —
Не полететь пешеходу-дрозду.
Он и не хочет. Но если лежит
Где-то червяк дождевой, еле жив,
Дрозд подкатиться к нему поспешит,
Лопасти крыльев смешно распушив.
Бросишь ли сверху накрошенный хлеб,
Сколько веселых слетается птах!
Самый последний, тяжел и нелеп,
Дрозд остается всегда в дураках.
Странная птица… Зачем?.. Почему?..
Хочется громко в окно закричать,
Чтобы помочь встрепенуться ему:
«Поупражнялся бы! Надо начать,
Надо понять, что не мотоциклет,
А вольнокрылая птица, как все.
Небо открыто, и радости нет
Вечно бродить по колено в росе».
Но оказалось, не слишком-то прост
Мой, воробьями осмеянный, дрозд.
Было еще не темно, но пора
Птицам по гнездам своим разойтись.
Долго весною светлы вечера,
И зеленеет пустынная высь.
Тут и случилось.
Смеркалось, когда
Я разглядела, что там, в вышине,
Дрозд прицепился, как к елке звезда,
К мачтовой, самой высокой сосне.
Выше нельзя…
Очень многих чудес
Не объяснить никогда, никому.
Тяжеловес на вершину залез,
К ночи доступную только ему.
Ждал ли он выхода первой звезды?
Кто его знает… Но тихо, потом
Стали слетаться другие дрозды
И неподвижно расселись кругом.
В эти часы нет пустой трескотни,
Птичьего гомона, писка вразброд.
Нет воробьев! Надоели они
В быстром мелькании взад и вперед.
В эти часы для дроздов-чудаков
Небо открыто, и дали ясны.
Так рассказали мне ночью, без слов,
Самые верхние ветки сосны.
* * *
Есть стихи-фазаны, есть павлины,
В радужном атласном опереньи.
Столько в них лазури и малины,
Что природа не дала им пенья.
Есть стихи мудреные, как числа
Высшей математики, как притчи,
Как сухой скелет сухого смысла,
Но не задушевнее, не гибче.
Есть стихи – триумф косноязычья.
Я люблю слова совсем простые,
Серенькие, скромные словечки.
Вольно льются песни золотые,
Сложенные в горле птицы певчей,
Часто безымянной и невзрачной,
Где-то в роще, над кустом сирени.
Птичье пенье и рассвет прозрачный –
Лучшее из всех стихотворений.
Что мне даст узора вычур дивный
И хитросплетенье филиграни?
Я люблю простой и примитивный
Камень для постройки вечных зданий.
Из таких камней взошло Толедо,
Пламенный пример земным твердыням.
И стоит Толедо, как победа,
И звучит поэмой в небе синем.
* * *
Это правда! Не стыдно признаться
На пороге раскрытых дверей,
Что труднее всего мне расстаться
С дружбой. Но не людей, а зверей.
Если я, уходя, и заплачу,
То, наверно, припомнив до слез
В доме детства – семейку собачью,
Ту, с которой так чудно жилось…
Или в тропиках… День был обуглен,
Словно дан на съеденье жаре,
И зайчиху с зайчонком, из джунглей,
Я нашла у себя во дворе.
Я кормила их свежей морковью,
Я водой окропила крыльцо…
Если это зовется любовью,
То взаимность была налицо.
Почему они выбрали дальний,
Совершенно не заячий дом,
Поселившись в машине стиральной,
За негодностью сданной на слом?
Или кот, постучавшийся ночью
(Уходя, я тот стук узнаю!),
Словно прыгнул с трубы водосточной
В жизнь чужую, отныне свою!
Пуст мой сад, и колодец мой высох,
Угасает за тучей звезда.
Всех доверчивых, всех бескорыстных
Уношу я с собой навсегда.
Никуда? Впрочем, кто его знает!
Может быть, никуда – это ложь?
Может быть, кто-то в небе залает,
Словно спросит: «Ну, как? Узнаешь?..»
ДРУГ
Он был от рожденья немой,
Незнакомый с лестью и ложью.
Он любил, как любить не может
Ни один человек…
Домой
Возвращалась я, и стыдливо,
Неуклюже, забыв себя,
Подходил он ко мне, любя,
Улыбался немного криво,
И смотрел на меня, смотрел
Немигающим, строгим взглядом,
Словно взять с собою хотел
В смерть.
И в смерти остаться рядом.
Охранять мой дом и покой
Не его ли случай поставил?
Но ведь о любви такой
И писал коринфянам Павел:
О любви, что не верит в зло,
Не противится и не ропщет.
И сложнее быть не могло,
И вовеки не будет проще.
Вот пишу о нем, и от слез
Уплывает в туман бумага…
Он был бесхитростный пес.
Дворняга.
ОРЕХ
Светлане Соложенкиной
На удивленье и на смех
Орехам грецким и кедровым,
Большой кокосовый орех,
Как будто сорван Гумилевым
На экзотической земле,
В саду заброшенного храма,
Где он созрел в горячей мгле,
Под бормотание там-тама.
Орех и думать не дерзал
В своей юдоли африканской,
Что будет снег, вагон, вокзал,
Москва и в ней бульвар Славянский,
И девушка…
Она о нем,
В воображении богатом,
Мечтала вечером и днем,
О буром, диком, волосатом,
О недоступном, о таком
Гогеновском, – с его полотен!
И вдруг орех вкатился в дом,
И ощутим, и кругл, и плотен.
Он прислан для любой игры.
Вот, например: ударом верным
Пробить в орехе две дыры,
Как в банке с молоком консервным,
И ждать, что струйка молока
Зеленовато-голубого
Польется в чашку. А пока
Питье такое не готово, –
Читать на память Гумилева.
Второй рецепт несложный есть, –
Ведь все рецепты в нашей власти:
Мякину разрубить ни части,
А после съесть, или не съесть.
Но вряд ли станет палачом
Та, что грустит о каждой мошке,
Поет о камушке речном,
Любуясь ивовой сережкой.
Хоть любопытство и не грех,
И мы его не судим строго,
Живым останется орех.
Орех Гогена и Ван Гога.
На полке, в гуще пестрых книг,
Приняв торжественную позу,
Он ляжет, бур, космат и дик,
И рядом с ним поставят розу,
Ему особый жребии дан,
Свое кокосовое чудо:
Быть мячиком для обезьян
И стать моделью для этюда!