Выбрать главу

— А почему вы перестали общаться?

Он вытер полотенцем руки и, не зная, чем еще их занять, принялся резать батон.

— Хм… почему так бывает? Возможно, он немного надоел мне. Он хвостом ходил за мной, стал казаться слишком навязчивым. А потом прекратил, будто зашел уже слишком далеко.

— А потом?

Придется ему продолжить рассказ, надо только рассказать о чем-то не относящемся к делу.

— Я успешно занимался спортом, и мальчишки это ценили. Он же был неспортивным и пользовался моей славой. Это всем было ясно, и его невзлюбили. Грустно сейчас это вспоминать, но, когда тебе семнадцать, о таком не задумываешься.

— Когда тебе сорок три, о таком задумываются еще меньше.

— Ты о чем это?

— С тех пор как ты съездил на виллу, Юнфинн, ты сам не свой. Не стану утверждать, что я знаю тебя, как свои пять пальцев, но прежде я тебя таким не видела. Если тебе сложно говорить об этом, то давить я не буду, но я просто прошу тебя все обдумать, — может, ты вспомнишь что-нибудь, какую-нибудь зацепку, которая поможет раскрыть эту тайну, которая всплыла только сейчас, спустя много лет.

— Ты хочешь сказать — не тайну, а ложь.

— Ну, хорошо, ложь… — Увидев, что он не хочет больше ничего говорить, она спросила: — Не хочешь об этом?

Он покачал головой. Ему было не по себе. Он хотел быть с ней честным, не скрывать ничего. Следовало объясниться, это могло помочь ей в работе. Он не хотел причинять ей страдания из-за событий многолетней давности, о которых, как ему казалось, он уже забыл и которые вычеркнул из памяти.

— Я имею в виду ложь о счастливом семействе, — ответил наконец он. — Но ты и сама о ней догадалась. Если честно, Георг Хаммерсенг был авторитарным типом, подчинявшим себе всех вокруг, и в конце концов его родные отвернулись от него. — Валманн вдруг со всей ясностью вспомнил школьный двор с темными пятнами на асфальте, пару лавок, переполненные мусорные баки и вереницу прислоненных к ограде велосипедов. И машину Георга Хаммерсенга, «мерседес» без единого пятнышка на темном лаке, припаркованный прямо напротив входа, где вообще-то парковать машину было запрещено. Три раза в неделю он приезжал туда, дожидался Клауса и отвозил его на тренировки. Бег, легкая атлетика, теннис. Клаус должен был успеть везде, хотя очевидно было, что спорт — не его призвание. — А жена его была эдакая неженка, которая дышала только искусством… — В собственном прекрасном мире (подумал он про себя), и в этом мире, думал он, милая мама Клауса умела улыбаться тебе так, словно именно ты был сейчас для нее самым желанным гостем. Умела слушать тебя так, будто особенно ценила сказанное тобой, умела превращать звуки пианино в весну. («Тебе понравилось, Юнфинн? Это Шопен. Его музыка складывается из чувств, а не из нот…» И его рука ощущает тонкую прохладную ткань ее платья.) Клаус рос между этими двумя. Такого материала могло бы хватить на полдюжины бульварных семейных романов.

— Значит, по-твоему, нет ничего странного в том, что дети уехали из дому и исчезли?

— Лучше задаться вопросом, почему жена тоже не сбежала. — И тут же подумал, что зашел слишком далеко. Произнося эти слова, он словно оскорбил что-то в своем сознании. Вдобавок он еще и расстроился оттого, что ведет себя глупо, нелогично и неумело.

— Почему она не уехала? — Его собственный вопрос, как бумеранг, вернулся к нему.

— Она заболела. Состояние ее ног ухудшалось, операции делали все чаще и чаще. В конце концов она стала инвалидом.

— Но он исправился и ухаживал за ней?..

— Знаешь, в то время я не особенно общался с их семейством.

Валманн положил нарезанный батон в корзинку для хлеба и снова не знал, чем занять руки.

— Это действительно так?

Они стояли лицом к лицу. Она не сердилась, но настроена была решительно. Хладнокровно и решительно. Он заметил внутреннее напряжение за ее жестами и выражением лица. Он принял решение.

— Вы осмотрели подвальный этаж?

— Да, конечно. Ох, вспомнить страшно…

— Мастерскую тоже?

— Ну, там мы не каждое полено осмотрели.

— Зря. Потому что именно там лежит прекрасное старое пианино Лидии Хаммерсенг, распиленное на щепки — ох, прости, не на щепки, а на лучины.

— Не может быть!

— Пианино просто так не пропадает из дома, где обожают музыку. — У него дыхание перехватывало уже при одном упоминании о «доме, где обожают музыку». Ему следовало выбирать другие выражения, но было поздно. Назад пути не было. — Хаммерсенги никогда не испытывали денежных затруднений, которые могли бы заставить их продать пианино. Я все думал об этом… — продолжал он, запнувшись. Он был похож на бегуна, который взбирается на крутой склон и, тяжело дыша, смотрит в одну точку. — Мне нужно было прояснить все. Нужно было… — он пытался встретиться с ней глазами, но она не отрывала взгляда от плиты, — нужно было съездить туда и выяснить, если угодно. И я обнаружил его в подвале, как я уже сказал, распиленное… А дальше, дальше, я попытался понять почему. Попытался представить себе охватившую его — а это его рук дело — ярость и ненависть, которые довели до этого… Что заставило человека, вечно утверждавшего, что он любит музыку, уничтожить дорогостоящий инструмент, сжечь его, разломать? Знаешь, Анита, это равносильно убийству. Словно там, в мастерской, он убил свою жену, разрубил ее, поломал на куски…