— Мама сказала, что ненавидит тебя. Я слышала. И тоже буду тебя ненавидеть!
— Правильно сделаешь.
— Правильно?!
— Это будет справедливо… Нормально!
— Зачем же… зачем же ты… если сам понимаешь?
— Ничего не могу с собою поделать.
— А с нами ты такое… поделать можешь? — Неожиданно для себя самой я соскочила на пол в ночной рубашке. — А где мама? Почему она молчит?
— Я ей дал снотворное. Вместо пилюли от головной боли, которую она просила… подсунул ей другую пилюлю.
— Пилюлю? Ты не пилюлю подсунул, а яд!
В разговорах с отцом я обретала тот стиль, которого требовало наше с ним равноправие.
— Извини меня, если сможешь.
— Не извиню. Не смогу! И презирать буду тебя… как мама.
— Правильно сделаешь.
— Почему ты соглашаешься со мной?!
— Потому что ты права. Абсолютно во всем.
— Объясни все-таки, как ты… в такое время?!
— Влюбляются даже на войне. Даже под огнем… за десять минут до гибели. И я, может, влюбился тоже… незадолго до гибели, — проговорился отец.
— Значит, и то возможно?
Мне стало до того зябко, что я вернулась под одеяло.
— Не страдай из-за меня, Танюша. Я не заслуживаю.
— Но что я скажу… другим людям?
— Как есть, так и скажи.
— Ты не будешь возражать?
— Не буду.
Что было говорить дальше? Я не знала. И произнесла то, что уже через минуту показалось мне непостижимо глупым (но ведь и все происходящее было непостижимым!):
— Подруги спросят меня, почему больше не приезжает машина…
— Многие машины, которые раньше подъезжали к нашему дому, теперь уж не подъезжают.
— Но то, ты знаешь… совсем иное. Про то не спрашивают.
— Скажи всю правду.
— Мы с тобой… совсем не будем больше видеть друг друга?
— Первое время… не будем… Потому что каждый раз возвращались бы к этой ночи, к этому разговору.
— И ты не соскучишься?
— Я поступаю как плохой отец и плохой муж. Так вышло. Изображать из себя при этом хорошего отца значило бы быть и плохим человеком. — Отец через силу добавил: — Хотя плохой отец и есть плохой человек. Но я не хочу быть еще и лживым. Пусть все знают, каков я есть… по отношению к тебе и к маме. Хоть в этом я найду очищение.
Что было еще говорить? И зачем? Но я вдруг спросила:
— Как ее зовут?
— Кого?
— Ну, ее…
— Ларисой.
— Как?! Ты, значит… мою куклу назвал в ее честь?
— В ее… Прости меня. И здесь виноват!
— Но зачем же… зачем, объясни еще раз, ты говорил маме: «Танюшу пожалей»? А сам пожалел Ларису? Нечистая сила! — неожиданно для самой себя произнесла я.
Он еще раз прижал меня вместе с подушкой и одеялом. Но так, что оттолкнуть его я не смогла…
— Отец думал, что я смогу заснуть от снотворного? Но я не спала, — на следующее утро, когда машина с поднятым верхом последний раз прощально отчалила от нашего подъезда, сказала мне мама. — Я слышала звуки ваших голосов — только звуки! — и до утра думала… В том положении, в каком мы с тобой оказались, облегчение вроде бы искать бесполезно: ни друзей, ни отца, ни мужа. Ни справедливости… Ни пощады! Но я поняла, что облегчение все-таки есть. Оно — в нашей с тобой любви. В неспособности кого-либо на земле нас разлучить… Теперь даже спать будем вместе. Ты согласна? Чтобы и ночью не разлучаться.
— Конечно… Прижмемся друг к другу — и нам станет легче!
— Спасибо, доченька.
Мама не была сентиментальной, наоборот, она считалась сдержанным человеком. Слово «доченька» я услышала от нее впервые.
— Но, мамочка… — почти шептала я. — Ты ведь такая красивая. Даже сейчас… Посмотри на себя в зеркало! Почему же отец?.. Как он смог?
— Наверное, это случилось не сейчас. То есть началось…
— Но зачем же он именно теперь… когда надо быть вместе?
— С тем, кого любишь! — вернувшись к прежней своей тональности, перебила меня она. И, произнеся трудную для себя фразу, вновь смягчилась: — Он не захотел лгать именно сейчас, когда везде лгут.
Это было очень похоже на то, что говорил о себе сам отец.
— Ты оправдываешь его?
— Я знаю его лучше других. Даже лучше, чем ты: мы дольше прожили вместе. Я не хочу менять мнение о человеке только из-за того, что он разлюбил меня. Почему нельзя меня разлюбить?
— И меня… Я согласна.
— К тебе это не относится. Я убеждена! Но продолжать ложь даже во имя любви к тебе он не захотел.
— И все равно, мамочка… Не могу понять. Не могу!
— Знаешь… я сделала для себя открытие: тридцать семь — роковая цифра. Она несет с собой нелогичность событий, трагедий. Гении уходили из жизни в тридцать семь лет. Не все, конечно… Но многие как раз в тридцать семь. Я додумалась до этого сегодня ночью. В тридцать седьмом, ровно сто лет назад, был убит Пушкин. И кем? Чужеземцем! Если б сегодня все это делали чужеземцы, я бы еще могла понять.
— Во дворе Надиного папу… называют «врагом». Я слышала. И других называют врагами…
— Как можно поверить, что лучшие — это худшие? Находясь в здравом рассудке и здравой памяти… как можно поверить? Не понимаю. Или, может быть, я рехнулась?
— Что ты, мамочка? — испугалась я. — Ты самая умная.
— Самым умным в нашем доме был твой отец.
— Но ты самая… справедливая. Честная!
— Самым честным тоже был он. Я не хочу из-за личных обид… искажать истину.
— Но ты ведь сказала, что он… лгал, — опять перешла я на полушепот.
— Есть ситуации, в которых умолчание равнозначно понятию «ложь». Но здесь другой случай. Совсем другой… Мы бы обвинили во лжи слишком многих достойных и даже замечательных людей прошлого, если бы ставили обманный знак равенства… в случаях подобных отцовскому.
Я хотела спросить: «Мамочка, а ты по-прежнему любишь его? Не уважаешь, а именно любишь?» Но пощадила ее.
А мама решила изменить направление нашего разговора.
— Есть один план, — на глазах у меня обретая надежду, произнесла она. — Как все значительное, этот план лежал на поверхности… И, как многое там лежащее, не был мною замечен. — Помолчав, точно мобилизуя душевную энергию, мама сообщила: — Я решила написать письмо… То, которое послал отец, не дошло. Я уверена… И оно касалось лишь двух человек. Могли счесть это частными фактами, послать на проверку. А то, что я напишу, будет обобщением тысяч событий и фактов. Там не только о частных судьбах пойдет речь, но о судьбе нашего дела, всей нашей партии!
— Я боюсь, мама.
— Если его прочтет лично товарищ Сталин, все перестанут бояться. И не спать по ночам… И подсчитывать количество ступеней до своих квартир. И прислушиваться, на каком этаже остановился лифт… Перестанут! Когда он лично прочтет…
— А если он не прочтет?
Несколько дней и ночей подряд я занималась психологическими исследованиями. На улице я внезапно присаживалась: ноги немели, точно не могли вынести тяжести моих раздумий. Припоминая факты, я отыскивала такие, что были косвенными доказательствами отцовской неверности. Слово «доказательство» стало тягостно популярным во всей стране. Телевидения еще не было, а траурно-черные, окаймленные пластмассовым кругом тарелки, висевшие на стене, оповещали о самом главном, чем жило общество. Получалось, что жило оно в основном поисками доказательств: прямых, косвенных и всяких иных. Доказательств обнаруживалось столько, что непонятно было, где отыщется соответствующее им количество столбов позора, к которым следовало бы пригвождать.
Беспощадней всего терзало меня непонимание: безумно должен был влюбиться отец, если не посчитался ни с мамой, ни со мной, ни со временем? «А может быть, любовная неверность теперь поощряется, ибо отвлекает от неверности более страшной?» — по-детски, разумеется, но почти так размышляла я.