Ганс Кеплер поднял глаза на изысканно украшенные дубовые двери. Прошло уже много лет с тех пор, как он заходил в храм, хотя до этого, в детстве, он был ревностным католиком. За годы в гитлерюгенде пришлось отказаться от этой присущей ему польской черты, а совсем недавно он принял модную религию, именуемую СС. Однако теперь, снова стоя на ступенях костела, где его крестили и впервые причащали, Кеплер ощутил умиротворение, какого не испытывал уже много месяцев.
Сняв фуражку, он поднялся по ступеням, потянул на себя дверь и вошел. Его тут же окутали тепло и запах благовоний, побудив опустить вещевой мешок и на мгновение застыть на месте.
Кеплер взглянул на неф и слева вдали увидел маленькие деревянные занавешенные кабинки, за которыми священники принимали исповеди. Несколько прихожан стояли в очереди, другие у алтаря шептали слова покаяния.
Кеплер опустил пальцы в стоявшую справа чашу со святой водой, коснулся ими лба, сердца и плеч, затем, прежде чем пересечь сводчатую нишу и подойти к исповедальне, опустился на одно колено, повернувшись к алтарю. Глядя на распятие, висевшее над дарохранительницей, он почувствовал, что его руки стали влажными, а на лице выступил обильный пот, который тут же пропитал воротник шинели. Он встал и почувствовал дрожь в коленях, когда заметил, что одна исповедальня освободилась. Кеплер раздвинул бархатные занавески и вошел. Он опустился на колени, перекрестился и пальцем коснулся распятия, которое висело над маленьким закрытым ставнями окошком, по другую сторону которого находился невидимый священник. Еще мальчиком он впервые исповедовался именно в этой кабинке. Его сердце стучало так громко, что он почти не расслышал, как ставня со скрипом скользнула в сторону и священник наклонился к нему. Через мелкую решетку разделявшей их сетки Ганс мог едва различить очертания головы священника. Тот что-то шептал. Прошла целая вечность, пот лился на его стиснутые кулаки. Кеплер услышал шепот священника:
– Да?
Ганс издал сдавленный звук.
– Сын мой, случилось что-то дурное? – тихо спросил священник.
– Отец, я…
Кеплер вытер руки о шинель. Он так безудержно трясся, что боялся, как бы не опрокинуть всю исповедальню.
– Отец, отпустите мне грехи, не спрашивая меня о причине!
– Ты болен? – раздался ласковый голос священника. – Может, нам лучше поговорить у меня?
– Отец! – выпалил он. – Отец… с моей последней исповеди прошло много лет. Благословите меня…
Священник снова стал шептать, и Кеплер, наконец собравшись с духом, заговорил, и слова полились гораздо легче.
– Отец, я должен вам кое в чем исповедаться…
Глава 2
Доктор Ян Шукальский медленно спускался по лестнице со второго этажа больницы и, преодолевая каждую ступеньку, прислушивался к своим тяжелым шагам. Хромота из-за поврежденной в детстве ноги, после чего та осталась немного искривленной, была более заметна именно в такие моменты, когда он сильно уставал. Тогда он казался старше своих тридцати лет. Доктор задержался внизу лестницы и посмотрел на длинный тусклый коридор, который вел к его кабинету. Накануне Рождества 1941 года в этом коридоре царила зловещая тишина, несмотря на то, что все пятьдесят с лишним коек были заняты. Сейчас доктору хотелось быть дома вместе с женой и сыном. Но он не мог покинуть больницу. Пока не мог. Видимо, ему придется задержаться довольно долго. Цыган еще не пришел в сознание.
Доктор взглянул на часы. Половина седьмого. Он прошел большую часть коридора, открыл дверь своего кабинета и включил свет.
Одна лампочка, висевшая над головой, освещала скудную меблировку, состоявшую из простого деревянного стола, вращающегося стула с решетчатой спинкой, еще двух стульев с такими же спинками и деревянного картотечного шкафа в углу. В одной стене был встроенный мраморный камин, но его забили досками и на каменной плите очага установили современную батарею парового отопления.
Он устало сел за простой деревянный стол и протер глаза. Больше всего его беспокоил цыган… Он посмотрел на потолок, через который проступило влажное пятно. Это лишено всякого смысла. Невероятная история, которую крестьянин Милевский составил из обрывков произнесенных раненым в бреду, никак не могла быть правдой. И тем не менее, как объяснить его состояние и то обстоятельство, при котором Милевский нашел цыгана? И почему он оказался совсем один? Это сбивало с толку. Шукальский никогда не встречал цыган, которые ходили бы в одиночку. Они всегда, несмотря ни на что, ходили вместе, хотя бы по двое, но никогда в одиночку. А вот этот как раз оказался совсем один на снегу у края фермы Милевского с простреленной головой. С губ охваченного лихорадкой цыгана срывались самые невероятные слова. Он говорил о каком-то массовом расстреле…
Шукальский покачал головой, будто отгоняя подобные мысли, и повернулся к радио, стоявшему на дальнем конце его стола. Он уже хотел было включить его, чтобы избавиться от гнетущей тишины, внести в это помещение какое-то оживление, как вспомнил, что его любимые программы, польские танго, которые сочиняли и играли под управлением великих современных музыкантов Голда и Питерсбурга, больше не передавались. Видно, Голд и Питерсбург были евреями.
Отдернув руку от радио, он услышал, что в дверь постучали.
– Да? – крикнул он.
Дверь чуть приоткрылась, и в нее заглянула его ассистентка, доктор Душиньская.
– Я вам помешала?
– Нет, нисколько. Входите.
– Ян, я только что со второго этажа. Минуту назад цыган пришел в себя.
Шукальский вскочил на ноги.
– Что? Почему меня не предупредили?
– Не хватило времени, – ответила Душиньская. – Я случайно взглянула на лежавшего рядом с ним больного и заметила, как цыган открыл глаза и начал говорить. Спустя несколько секунд он снова впал в кому.
– И?
Ассистентка взглянула на него через тускло освещенную комнату и, заметив, что ложбина меж его бровей стала глубже, серьезно заявила:
– Все, что говорил крестьянин, правда.
Доктор снова сел и пригласил Душиньскую последовать его примеру.
– Как у него с основными показателями состояния организма?
– К сожалению, не очень хорошо. Кровотечение из раны в голове остановлено, но я уверена, что у него воспаление легких.
– В хирургической вы для него сделали все, что могли, – сказал Ян. – Больше вряд ли можно было что-либо предпринять. Все же сколько он пролежал на снегу обнаженным?
– С того момента, как произошел массовый расстрел, до того часа, когда Милевский его обнаружил, цыган пролежал в снегу почти двенадцать часов. Ян, неужели все это возможно?
Не получив ответа, доктор Душиньская откинулась на спинку деревянного стула и некоторое время разглядывала лицо главного врача больницы.
– Давайте еще раз взглянем на этот невероятный случай, рассказ цыгана, – вдруг заговорил Шукальский. – Он вместе со своим табором – всего около ста человек, среди которых были мужчины, женщины и дети, – расположился лагерем в лесу, когда нагрянули немецкие солдаты. Цыган говорил, что сопротивления не оказывалось. Немцы просто подошли к ним, направили на них дула автоматов, заставили собраться вместе и отвели на опушку леса. Здесь всех цыган заставили вырыть в снегу длинную и глубокую яму, вроде траншеи, после чего немцы выстроили их вдоль края ямы, приказали раздеться догола и сложить одежду на снегу аккуратными кучками. Затем немцы убили всех, одного за другим, выстрелом в затылок – мужчин, женщин, детей, – следя за тем, чтобы они падали в яму лицом вниз. Нашего цыгана пристрелили одним из последних. Если верить его словам, то он был еще жив, когда немцы начали засыпать эту братскую могилу землей и снегом, но, дойдя до того места, где лежал наш цыган, немцы сработали небрежно и засыпали его лишь наполовину. Он говорит, что лежал неподвижно под телом женщины, чтобы не выдать себя, и долго ждал, пока немцы не уйдут, после чего выбрался из-под тел и по снегу отполз подальше от этого места. В конце концов ему как-то удалось добраться до фермы Милевского. Вы так представляете себе его рассказ?