Эти часы хороши были какой-то отрадной близостью — и в то же время удаленностью от всех, когда душа особенно чисто открывается другу. Вокруг были только лес, а над головой — небо. Удачливее в рыбалке всегда оказывался Семенюк. Как ни старался Александр — ему ни разу не удалось поймать больше. Семенюк из-за кустов негромко говорил:
— Саша, готовь костер.
Александр поднимался на крутой берег, собирал сушину, разводил костер, набирал котелок воды, чистил картошку, а потом, когда она была почти готова, — запускал рыбу. Семенюк же ловил до последней минуты, ему никак было не оторваться от реки. Иногда брали с собой бутылку вина — обычного для Оковецка плодово-ягодного — или четвертинку. Под костер, уху и вино особенно хорошо говорилось. Разговоры были обычные — дела, которые они вели, негромкие оковецкие события; о будущем почти не гадали — они были из тех людей, кто не распоряжается своей судьбой, и с этой мыслью, несмотря на молодость, уже свыклись. Но хотели они этого или нет, все их существо тогда пронзала молодая бодрость; они не двигались, а мир кружился вокруг них. И ведь не задумывались, какие это были счастливые часы! Может быть, лучшие в жизни. Открытость, ясность, полное приятие друг друга.
В эти дни Александр дважды был дома у Семенюка. И решил больше не заходить к нему: трудные отношения установились у старого товарища в семье. Внешне, кажется, все шло гладко. Семенюк с покровительственной небрежностью говорил Тане:
— Мамочка, собери-ка нам! Быстренько, быстренько.
Он ходил по комнате грузный, вдруг порыжевший; округлое холеное лицо, умные тяжелые глаза припухли — видно, почки шалят. А голосом любил поигрывать и слушать себя — и этот начальственный басок, и словечки, кидаемые даже здесь, дома, несколько свысока, как бы в пространство, многим слушателям.
Таня мимоходом шепнула Александру:
— …Мой-то начальником и дома ходит, видишь? Грыземся мы с ним: не хочет, чтобы я в школе работала, ревновать вздумал. А я теперь как неприкаянная, вот и настроение вечно плохое…
Оживились они, только когда вспомнили, как вчетвером — женились почти одновременно на подругах-учительницах — ездили на велосипедах на рыбалку несколько лет подряд, до тех пор, пока не пошли дети.
И сегодня не тянуло как-то ближе к Семенюку. Устроился рядом с Потехиным — и тот откровенно обрадовался, посмотрел благодарно. Очень ему начинал нравиться этот молодой следователь: мягкий, интеллигентный, но и неуступчивый, когда нужно.
Он не знал, что и Семенюк в это время думает о нем. А Семенюку было жаль, что друг молодости так изменился. Ему казалось, что это от жизни в городе и немалой должности Рябикова, от многочисленных забот и хлопот, связанных с ней. У всех на виду. Много дел проходит через Рябикова.
Александр еще в годы работы в Оковецке не выглядел слишком молодо. Лицо его было всегда серьезно — он был из тех людей, кто взрослеет быстро, все легковесно-незрелое уходит из жизни вместе с ранней юностью, чаще всего под влиянием характера, а не только обстоятельств жизни. Уже и тогда резкие морщинки прорезали лоб, начали то ли выцветать, то ли просто тускнеть глаза. И разговор был сдержанный, взвешенный — Александр никогда не бросался словами. Но главное: любой, кто знал его, чувствовал, что в этом человеке идет, может быть, не быстрая, но упорная, постоянная работа. Он что-то взвешивал, решал, временами что-то мучило его, и тогда глаза были почти страдающими. Он и в радостные минуты не становился ликующим или громким: только немного светлело лицо.
А теперь лицо сильно постарело — бледное, с желтизной, как у всех, кто много времени проводит в помещении. Глаза стали слишком уж серьезные, мелькало в них что-то неприятно-испытующее, минутами вспыхивала как будто даже боль. Но то была боль не физическая — наоборот Александр поздоровел, раздался. Говорит, что ходит на тренировки, бегает, плавает в бассейне. Что же мучило его? Когда он, Семенюк, спросил его об этом, — Рябиков ответил неохотно, усмехнувшись:
— Чем дольше живешь, тем яснее видишь, как еще много всякой дряни в мире. И что-то она не исчезает.
— Это тебя и мучит? — с веселой насмешкой сказал он тогда, решив, что товарищ уходит от прямого ответа.
— Знаешь, именно это.
Черт его поймет, шутит, конечно, но как-то неприятно, не по-дружески. И Семенюк затаил обиду — тихую, стараясь ее ничем не выдавать.
И тем не менее рыбалка успокоила и сблизила их опять. Сидели вокруг костра, неспешно ели уху, говорили. Тишина недвижно окружала их. Замер лес. Замерла река. Только вдруг раздавался то там, то здесь мгновенный всплеск: рыба уютно взбивала ночные перины.
2
К Хлыновой пошли с утра. Направились прямо в комбинат бытового обслуживания.
— А она на работу не вышла. Ангелина Павловна сама за ней побежала. Ух, и сердитая! Помещение-то не убрано. Сколько раз мы Хлынову прогнать собирались, да все жалели — детей она учила, как-никак, а накормить-одеть надо было. А теперь прогоним. Нельзя терпеть больше… — говорила им уже вдогонку женщина — работница комбината.
Свернули к берегу Волги. От переулка пошли влево, к одиноко стоявшему в стороне длинному старому кирпичному дому. К нему вела плотно выбитая тропинка. По сторонам росли молодые липы и клены, стояли два столика и скамейки рядом — наверное, вечерами на этих столах забивают козла. Вокруг них трава была вытоптана. Виднелись и хозяйственные пристройки — сарайчики, дровяники. Вообще чувствовался своеобразный уют, некая выделенность из привычного уличного порядка. А с противоположной стороны над домом поднимались кроны двух высоких лил.
— А вон и Хлынова… — негромко сказал Потехин.
Вблизи дома, у крыльца, стояли две женщины. Одна, присадистая, широкая, держалась странно; в ее позе ощущалась и неподвижность, и вместе неустойчивость. Она стояла к ним спиной, задрав голову и свесив тяжелые белые руки, распиравшие короткие рукава ситцевого летнего платья. Вторая, нарядно одетая, высокая, стояла боком к ним и сердито выговаривала присадистой:
— Что же это такое, Хлынова? А?.. Я тебя спрашиваю! Да ты опять пьяная! От тебя водкой разит. Ты с утра напилась!
Потехин хотел подойти, Рябиков остановил его:
— Пусть договорят.
— …На что это похоже, я тебя спрашиваю! Ты будешь работать? Ведь уволю! Уволю!.. — понимаешь?..
Присадистая, помедлив, длинно и мерзко выругалась безразличным голосом. Директриса — видимо, это была она — замерла от неожиданности, потом взвизгнула и толкнула Хлынову в плечо. Та, точно сноп, мгновенно и тяжело повалилась на бок и стала сучить ногами. Директриса испуганно ойкнула и отпрыгнула в сторону. Потехин бросился поднимать Хлынову, сердито заметив:
— Это не метод убеждения, Ангелина Павловна!
А Рябиков сказал:
— Сегодня ни вам, ни нам с ней не поговорить. Беседы не получится. Так что не лучше ли вам идти на работу?
Директриса растерянно посмотрела на него и молча ушла скорым шагом. А они с Потехиным повели Хлынову в дом.
Вошли в длинный коридор. Здесь было полутемно и пахло керосином. От углового окна ударил сильный свет, и Рябиков, увидев прямо перед собой заплывшее лицо Хлыновой, невольно спросил:
— Какого она года?
— Ей сорок четыре.
Рябиков невольно вздрогнул. Он думал, что это старуха, а она его ровесница. Какой-то ужас пронзил его. До чего может довести себя человек! У всех одна жизнь, но как не одинаково люди распоряжаются ею.
Потехин толкнул дверь справа по коридору. Сразу в уши ударил пьяный гам. За столом сидела компания молодых ребят, перед ними — батарея бутылок. Лица были совсем молодые, но болезненная одутловатость утяжеляла их, И глаза смотрели с мрачным и больным вызовом.
— Есть тут дети Хлыновой? — резко спросил Рябиков.
Один парень вскочил, другой поднялся с нарочитой медлительностью и усмешкой. Рябиков внимательнее всмотрелся в них и во всю компанию — и узнал ребят, с которыми столкнулся на оковецком базаре в первое же свое утро. — …Куда ее уложить? Помогите!