Женщина скрылась в сарае. Воробьев, задержавшийся неподалеку от него, услышал, как она обратилась к кому-то с мягким упреком;
— Зачем такую махину положил? Вон той жердочки хватило бы.
— Ничего-о, протянул в ответ мужской голос, который заставил Воробьева вздрогнуть.
— Устал? — опросила женщина.
— Ничего-о, — снова протянул мужчина. — Сегодня последний раз в ночь отработал. С понедельника — в первую смену.
Теперь Юрий Алексеевич уже не сомневался, кому принадлежал этот голос, — судьба снова столкнула его со сменным мастером.
Пила уверенно запела свою звонкую песню. Чувствовалось, что пильщики отлично применились друг к другу. Так споро работают люди, прошедшие дружно, локоть к локтю, большой, многолетний путь.
Пила умолкла. Раздался легкий треск, и чурак свалился на землю.
— Ну как, хорошо берет? — спросила женщина.
— Молодец, Нюша. Сам бы так не наточил, — последовал ответ.
Нюша — это значит Нюра. Юрию Алексеевичу показалось, что голос ее ничуть не изменился с тех давних времен, да и вся она осталась прежней.
Но что это? О чем они говорят?.. Воробьев напряг слух.
— Куда же полковник из вагона-то удрал? — спросила Нюра.
— В тамбур ретировался.
Женщина рассмеялась.
— Ох, и задира же ты! Довел человека до белого каления. А если он в самом деле к пассажирскому движению никакого отношения не имеет?
— Ну и что же? Какой ты ни есть начальник, с человеком поговори. Выслушай, порасспроси да подумай, чем помочь можешь. Высокий чин не за одну образованность дается. Чин высок, а душа должна быть еще выше. А этот не для людей — для себя служит.
— Погоди! А если он не пассажирский работник, что же он сделать может?
— Эх, Нюша, не все ли равно, пассажирский или не пассажирский! Из самого министерства человек приехал, из Москвы! Его должно все касаться. Нельзя ему к безобразиям равнодушным быть. Подло это… Подло!
— Ну-ну, не надо, не распаляйся зря..
Не разбирая дороги, Воробьев почти бежал от сарая сначала по вспаханным огородным грядам, потом через какой-то низкорослый кустарник, потом по мокрой бурой траве. Вслед ему снова запела сталь. Когда он взобрался на железнодорожную насыпь, пила зазвучала вдруг с особой отчетливостью. Звон ее гнал его прочь, и, сбиваясь с шаг а, борясь с одышкой, Воробьев уходил все дальше и дальше от родного дома..
На душе было мерзко. Очень хотелось снова обидеться, сильно, жгуче, на мужа Нюры, на его слова. Но обида терялась в мутной смеси чувств — досады, раздражения, недовольства собой, своей нелепой поездкой и всем светом.
Заморосил дождь. Надо поскорее добраться до станции. Кажется, сейчас должен прийти дальний поезд, в котором есть мягкий вагон. Заказать проводнику стакан крепкого чая, отогреться, забыться в уютном, теплом купе. Или сразу же пойти в вагон-ресторан, потребовать что-нибудь такое — прямо со сковородки, чтобы шипело и дышало жаром. Главное — скорее побороть свое мерзкое состояние.
Поезда почти не пришлось ждать. Пропуская Воробьева, проводник сделал под козырек.
В купе Юрий Алексеевич никого не застал, но вешалки оказались занятыми. Сняв плащ, Воробьев положил его на верхнюю полку. Устало опустившись на сиденье, он оглядел купе, и вдруг на глаза его попался маленький предмет, прицепившийся около заднего разреза плаща. Юрий Алексеевич не любил беспорядков в своем костюме. Он потянул к себе плащ, и в руке у него оказался бурый, сморщенный бутончик репея.
Репей. Забавное растение. Сколько радости доставляет оно ребятишкам! В памяти мелькнули картины детства — пустырь, на котором шли горячие сражения, и бутончики репья служили отличным и снарядами; крыльцо дома, превращенное в броненосец, и грозный капитан его, увешанный орденами, которые изображал все тот же репей…
Воспоминания сменяли друг друга. Снова встали перед глазами четыре высокие липы, и Нюра, и сам он, путейский рабочий Юрий Воробьев.
Он неважно одевался тогда. Ни плаща, ни осеннего пальто; серый в полоску костюм из бумажной ткани выручал до самых заморозков. Костюм плохо грел, но это обстоятельство нисколько не тревожило. Возмущало другое — проклятый пиджак, как его ни отутюживай, очень быстро терял аккуратный вид. Полы в самом низу начинали пузыриться, а лацканы — заворачиваться и морщиться. Зато с брюками все обходилось проще. С вечера они расстилались на досках койки, под матрацем, и таким образом за ночь недурно отглаживались.
Туфли он покупал с брезентовым верхом. Но, густо намазанные черным гуталином и энергично отдраенные, они издавали такое сияние, что совсем не отличались от кожаных.