Говорил Даньшин негромко, неторопливо и твердо, округлыми, правильными фразами. Было видно, что он привык требовательно относиться к своей речи и тщательно взвешивал каждое слово, прежде чем его произнести.
Даньшин вдруг задумался. Он словно забыл о собеседниках, устремив в какую-то дальнюю точку лучистые глаза.
Вера и Никита Иванович тихонько стукнулись бокалами.
— За твое счастье, Чижик!
— И за твое… Ника!
А вокруг все жарче бурлило веселье. Очевидно, звонок на концерт уже давно прозвучал, но здесь его не слышали. Да это никого и не беспокоило. Вот в дальнем конце зала грянула песня. По этой ныне безвестной, забытой песне легко угадывалось, что там собрались люди, которые учились вместе еще в двадцатых годах. Они пели о забияках комсомольцах, что объявили войну попу Сергею и всей его братии — пономарям да звонарям. Особенно зычно гремел припев:
Вот в другой стороне зала женские голоса затянули звонко:
Неотрывно глядя в глаза друг другу, Никита Иванович и Вера включились в песню:
Они пели все взволнованнее, все громче, чувствуя, как песня еще больше сближает их. Слова сами по себе легко и ярко вспыхивали в памяти. Раздольный, как морская волна, напев будил в душе восторженные, окрыляющие силы.
Теперь две песни, тесня и захлестывая одна другую, раскатывались по залу. «Ай да ребята, ай да комсомольцы!..» — громыхало в одной стороне. «По-о морям, морям, морям, морям..» — звучало в другой.
И в это задористое состязание двух песен стала настойчиво вторгаться третья:
Под солнцем горячим, под ночью слепою Немало пришлось нам пройти, — напевно и властно пробивала себе дорогу «Каховка», любимица предвоенных, тридцатых годов.
Но вот заявили о себе и сороковые годы. «Я по свету немало хаживал…» — ударили свежие голоса.
Четыре хора звучали в зале — люди разных лет, разных поколений.
Появился Себастьянов с большой компанией и, что удивительнее всего, под руку с Радимовым и Денисовым.
— Здорово, студент! — прогудел Радимов, и худенький Даньшин утонул в его медвежьих объятиях.
Радимов и оказался Алешей.
Профессору налили вина. Держа маленький бокал вздрагивающей рукой, он оглядел притихшую компанию. На каждом останавливались его острые глаза, и каждому кивал он, как своему хорошему знакомому. И было что-то удивительно симпатичное в наивной попытке старика сделать вид, что он всех припомнил, всех узнал.
Когда Зайку утащили к другому столу, Радимов свирепо оглядел компанию и пробасил:.
— Закурим, студенты!
Радимов полез в карман, и Гирин решил, что он вытащит свою знаменитую трубку. Но вместо нее у него в руке оказалась маленькая пачка папирос в серой бумажной упаковке. Подняв ее, Радимов показал марку.
— «Тачанка!» — восторженно крикнули сразу несколько человек.
«Тачанка»! Милая студенческая довоенная «Тачанка»! Тридцать пять копеек пачка — самая раздешевка! И как это Радимов ухитрился сохранить ее!
Да, она не слишком обременяла легкий студенческий карман. И все же иногда целой комнатой собирали медяки на одну пачку. Буханка черного хлеба, сто граммов сахара, чайник кипятку да «Тачанка»— вот и все, что требовалось для счастья четырех обитателей комнаты студенческого общежития в те критические моменты, когда до стипендии оставалось только сорок восемь часов, но движение времени возмутительно замедлялось.
Легендарная «Тачанка»! Забористая, ядовитая, она щадила карман, но не щадила горло. Не всякий мог удержаться от кашля, хватив злого дымочка. Недаром же и звали ее студенты «зверь, с дороги уходи!»
Себастьянов по-дирижерски вскинул руки и запел:
Песню подхватили.
За столиком стало тесно. Радимов, правда не без труда, узнал Гирина и отнесся к нему с большой симпатией — очевидно, вспомнилось сибирское житье, и воспоминания эти растрогали. Впрочем, Гирин — единственный представитель провинции, пользовался у всей компании особенным расположением. Его заставили записать множество домашних адресов и телефонов, приглашали перебраться к себе на постой из гостиницы.
Много пели. А между песнями вышучивали друг друга.