И личины вертятся в безумно стремительном танце вокруг меня, именующего себя человеком, а я пошатываюсь в средоточии круга, мне дурно от этого зрелища, и я тщетно пытаюсь обнять хоть одну маску, сорвать личину с настоящего лица, они пляшут и пляшут — а я — что делать мне в хороводе? Кто же я такой, если маски обречены исчезать? Дайте мне зеркало вы, масленичные скоморохи, чтобы я хоть раз увидел самого себя, мне надоело смотреть на ваши переменчивые лица. Вы качаете головами — как? в зеркале не появляется никакого «я», когда я подхожу к нему, — я мысль мысли, греза грезы, вы не можете даровать мне тело и только сотрясаете свои бубенцы, когда я думаю, что это мои? Ха! Ведь ужасно одиноко в моем «я», когда я прикрываю ваши маски и хочу взглянуть на самого себя; всё — исчезающий отзвук без бывшего звука — никакого предмета — все-таки я вижу — да это Ничто, вот что я вижу! Прочь, прочь от «я» — продолжайте свою пляску, личины!»
Теперь монахиня спускается в могилу. О, кончайте же вашу игру, чтобы мне узнать, в шутку, собственно, или всерьез это делается. И в последний путь невесту смерти провожает маска — Безумие собственной персоной. Личина ухмыляется — в ужасе или восторге над нею настоящее лицо — кто знает?
Правда, за компанию с невестой замуровывают змею — Голод — и змея скоро обовьется вокруг ее груди, пока не догложется до «я». А когда исчезнет последняя маска, и «я» останется наедине с самим собой — нужно ли будет тогда проводить время?
Теперь глухо стучат по своду молотки вольных каменщиков, и камни один за другим сочетаются в своде склепа. Я еще раз различаю сквозь маленькое отверстие при свете лампады таинственную улыбку погребенной — еще немного пробивающегося света — и все закрыто наглухо, и живые мертвецы поют строгое miserere в возглавии погребенной, желая ей доброй ночи.
Вернувшись, я, как всегда, застал привратника вместе с его старой мрачной маской. «Теперь ты ненавидишь людей?» — спросил он.
«У меня ведь, в общем, никого нет, кроме меня самого, — сказал я, — так что я по возможности меньше люблю и меньше ненавижу. Я пытаюсь думать, что я ничего не думаю, и в конце концов додумаюсь до самого себя».
«Возьми этого червяка, — продолжал старик, откидывая одеяло над спящим младенцем, — предпочитаю не оставлять его у себя, так как у меня еще бывают припадки человеколюбия, а в таком безумии мне ничего не стоит задушить его!»
Я взял мальчика на руки, и жизнь, пока еще грезящая, снова примирила меня с пробудившейся жизнью.
«Они отдали мне ребенка, чтобы избавиться от него, — сказал привратник, — поскольку ничто мужское не терпимо среди святых дев, разве только на картинах, чтобы распалить воображение. Ты только что видел, как погребли мать малого; ищи теперь его отца или подкинь гражданина миру, не опасайся за человеческое отродие, оно не пропадет».
«Я знаю отца», — ответил я и вышел из лачуги. На улице стоял незнакомец в плаще, он остановил меня. «Невеста похоронена — это твой сын!» — с такими словами я положил ребенка ему на руки, и он молча прижал его к сердцу.
ОДИННАДЦАТОЕ БДЕНИЕ
Вот отрывок из истории незнакомца в плаще. Я питаю пристрастие к первому лицу — пусть же и говорит он в первом лице:
«Что такое солнце?» — спросил я однажды у своей матери, когда она описывала солнечный восход с горы. «Бедное дитя, ты никогда этого не поймешь, ты родился слепым», — ответила она печально и мягко провела рукой по моему лбу и моим глазам.
Я пламенел — описание восхитило меня; между людьми и моей любовью к ним стояла перегородка — если бы мне хоть раз увидеть солнце, думал я, преграда исчезнет, и я смогу насладиться большей близостью с моей матерью.
Моя фантазия с того дня работала бурно; дух, исполненный томления, яростно прорывался сквозь тело, чтобы увидеть свет. Там лежала страна моих чаяний, Италия со всеми чудесами природы и искусства.
Они много говорили о дне и ночи; для меня существовало только одно из двух: вечный день или вечная ночь; лишь последнее верно, — полагали они.
Я сидел в моей тьме, а мой дух созерцал чудесный великий мир, присущий ему, но освещение отсутствовало, и как на утес высотою до неба, я поднимался на вершину жизни с завязанными глазами; я чувствовал шелковистую щечку цветка, впивал его аромат, но воображал при этом, что сам цветок бесконечно прекраснее своего аромата и своей шелковистой щеки.