Какая злая, страшная ирония судьбы! В «Ночных бдениях» не знавший горя Шеллинг потешался над Новалисом, который тосковал по умершей возлюбленной и пытался реально представить себе общение с потусторонним миром. Вспоминать о том, как он богохульствовал в молодости и как судьба жестоко наказала его, Шеллингу, видимо, было тягостно. Вот почему, очевидно, когда много лет спустя его спросили об авторстве «Ночных бдений», он отрезал: «Не говорите мне об этом» Вот почему он и уничтожал уцелевшие экземпляры романа.
Роман «Ночные бдения» написан человеком большой философской культуры, прекрасно знающим Канта и Фихте, явным сторонником шеллингианской философии тождества, провозгласившей преодоление односторонностей идеализма и реализма. Идеалист и реалист — полоумные в психиатрической больнице, где коротал свои дни герой «Ночных бдений». А вот еще пассаж из «Ночных бдений» на эту волнующую Шеллинга тему: «Городской поэт, проживавший на чердаке, принадлежал к идеалистам, которых насильно… превращали в реалистов». И еще один (обращение к могильному червю): «Идеализм, скольких философов ты обратил в свои реализм?» Шеллинг любил играть словами «идеализм» и «реализм». В статье, посвященной кончине Канта (начало 1804 г.), он сравнивал французскую революцию с философией Канта: их причиной был один и тот же дух, «проявившийся соответственно различному характеру народов там в реальной, а здесь в идеальной революции»[36].
В «Системе трансцендентального идеализма» Шеллинга есть сравнение всемирной истории с театральным спектаклем. «Раз история представляется нам таким сценическим действием, в котором каждый участник совершенно свободно и по своему усмотрению ведет свою роль, то разумность всего этого представления в целом мыслима лишь в том случае, если существует единый дух, творящий здесь через всех, и притом этот дух, по отношению к которому отдельные актеры представляются лишь разрозненными частями, должен уже заранее привести в гармонию объективный ход действия в целом с выступлениями каждого в отдельности, чтобы в конечном итоге могло получиться нечто действительно разумное. Но если бы сочинитель оказался отделенным от своей драмы, то мы превратились бы в актеров, лишь повторяющих то, что он сочинил. Но поскольку он зависит от нас, раз его откровение и обнаружение сводятся к сумме свободно разыгрывающихся актов нашей свободы так, что если бы не существовало последней, не было бы и его самого, то мы становимся соавторами целого и сами творим те особые роли, которые каждый из нас выбирает себе»[37].
Сравните этот пассаж со следующим диалогом в «Ночных бдениях». Сторож говорит актеру: «Забавно бы поглядеть в качестве зрителя последний акт трагикомического спектакля мировой истории, можно получить огромное удовольствие, когда в конце всего сущего ты сможешь в качестве последнего человека на все наплевать…»
«Я бы плюнул, — ответил человек печально, — если бы сочинитель не включил меня в пьесу в качестве действующего лица, этого я ему никогда не прощу».
«Тем лучше! — воскликнул я. — Ты можешь в самой пьесе устроить бунт. Первый герой восстает против своего автора. Ведь и в малой комедии, которая копирует большую всемирную, бывает, что герой перерастает своего сочинителя так, что тот ничего с ним не может сделать».
Театр и сумасшедший дом — две главные ипостаси человеческого бытия. Они сливаются воедино в четырнадцатом «бдении», где рассказчик, в прошлом актер, игравший в придворном театре роль Гамлета, сообщает о том, как он встретил и полюбил актрису, исполнявшую роль Офелии. Встретил в психиатрической больнице, где оба оказались пациентами. Офелию мучает вопрос, возникающий при чтении Канта: есть что-нибудь «само по себе» или все только слова и фантазия? «Помоги мне прочитать мою роль до самого начала, до самой себя, — просит она Гамлета. — Есть ли во мне что-нибудь помимо моей роли или все только роль, и „я“ в том числе?» Гамлет убеждает ее: все только роль, все только театр, играет ли комедиант на самой земле или на два метра повыше — на сцене, или на два метра пониже — в могиле. «Быть или не быть?» — теперь он такого вопроса себе не задаст. Раньше его смущала мысль о бессмертии и он боялся смерти: сыграв свою роль в посюсторонней комедии, попасть в новую, потустороннюю, — упаси боже! Теперь он знает: за смертью нет вечности. Увы, Офелия разубеждает его. Умирая (не на сцене, а в жизни), она говорит: «Роль кончается, но „я“ остается, они хоронят только роль… Я люблю тебя, это последние слова в пьесе, и из моей роли я постараюсь запомнить только это лучшее место в пьесе, остальное пусть они предадут земле».