На лице у нее показалось что-то вроде улыбки и она крикнула в комнату в глубине.
- Папа, я ухожу ненадолго - пускай Пьер за магазином приглядит.
А затем мне:
- Пойдемте. Выпьем по чашке кофе.
И мы пошли в бистро на углу и пили кофе, и она заказала мне бутерброд, и потом еще один, и еще один, и мы долго разговаривали, особенно я, - потому что после того, как долго не ел, становишься просто пьян от еды, - и не знаю, что именно я говорил: про Ван Гога и про абстрактное искусство, и про все такое прочее, - а под конец она мне сказала, что я явно много читал и видел, но все это перемешалось у меня в голове в кашу.
- Если у вас будет немного времени под вечер, заходите снова... Сходим на выставку. Увидите настоящее искусство.
Если у меня будет немного времени? У меня было столько времени, что я просто не знал, куда его девать, и еле дотерпел до шести, потому что ей не пришло в голову дать мне хотя бы два франка, а я был без сигарет и не мог даже взять пачку бумаги, чтобы курить окурки.
- На, закури! До окурков мы еще не дошли.
Марианна подала ему через плечо пачку.
- Ты догадлива. Мне действительно страшно захотелось курить, когда я вспомнил те бестабачные дни.
Он вдохнул обильный горький дым и приклеил сигарету себе на губу.
- Тебе не надоело то, что я рассказываю?
- Нисколько. Только я еще ничего интересного не слышала.
- Знаю я, что' для тебя интересно.
- Ничего ты не знаешь. Продолжай.
- Выставка была - абстрактная мазня, но не без уменья. Художник видел краски и знал грамматику, но все они были - два-три приема, повторяемые до отвращения. Это то, что называется "иметь свой стиль". Человеком он, впрочем, оказался неплохим и позднее мы с ним подружились. И... Марианна!
- Да слышу, слышу.
- Марианна, эврика! У меня есть квартира.
Марианна спустила ноги с лавки и повернула голову:
- Тебе что, шесть часов нужно было, чтобы к этому открытию прийти?
- Перестань, главное, что у нас есть квартира. Виллочка Жана-Пьера, того самого художника.
- А где она, эта виллочка?
- Далековато. На Марне.
Марианна простонала и снова подняла ноги на сиденье.
- Шутник. Туда самое малое - десять километров. А я и двух пройти не смогу. Нет, тут умирать будем.
- Но это - чудесный домик. Со всем, что требуется. Это - моя мечта. И даже если там вдруг Жан-Пьер, то нам все равно достанется кухня. Но Жана-Пьера нет, а ключ - под плитой в саду.
- Кончай, не зли меня.
- Как я раньше не вспомнил, в "Нарциссе", пока еще метро работало.
- Да если бы и вспомнил, я бы с тобой не пошла. От "Нарцисса" я бы с тобой не пошла.
- А сейчас пойдешь?
- Ни в коем случае. Десять километров - ты сдурел. Возьмем что-нибудь теплое на Рынке на эти жалкие франки, которые я раздобыла. Потом рассветет, а как рассветет, увидим. Пусть только ноги у меня отдохнут еще немного.
- Своих я уже не ощущаю.
- Когда тронемся, увидишь... Давай, дорасскажи про страшную. Ты мне еще ничего не рассказал.
- Оставь ты эту страшную. Мне больше не рассказывается.
- Нет, рассказывай.
- Хорошо, но в двух словах. Дабы удовлетворить твое нечистое любопытство. Спали мы с ней вместе в тот же самый вечер. В гостинице. Номер оплатила, естественно, она. После сытного ужина. И двух бутылок вина. Оно-то и облегчило мне задачу. Потому что Жизель была страшна не только на лицо. Самка - длинная и плоская, как гладильная доска. И эта самка купила меня за цену, которую определила сама. За цену, которую даже не определяла. Я годился в морг, значит, цена мне была - кто сколько даст. Но Жизель была из общества по крайней мере, из общества в некотором роде - и сделку следовало оформить в приличном виде, который бы не вызывал раздражения. Я получил студию на чердаке, два костюма, и мелкие деньги. Так похотливость самки приобретала вид меценатства. Бедный талант и щедрая покровительница. Вот и все.
- Не может быть, чтоб все.
- В общих чертах все. Из того, что тебя интересует, я имею в виду. А то, что интересует меня, - это то, что продал я не только свои ночи, а продал всего себя, до дна. Я не хочу сказать, что Жизель поставила мне условия: что делать и как рисовать. Все делалось намного незаметнее и подлее. Она просто втолкнула меня в некоторую среду и оставила там вариться. Вариться, пока не уварюсь до ее вкуса.
- Ты себе говоришь или мне? Ничего не понимаю из твоих великих фраз.
- Она меня впихнула в ту среду свихнувшихся художников и практичных торговцев; в те студии, где перед абстрактной пачкотней пили только скотч-виски и ничего другого, в те кафе, где мои разглагольствования об искусстве вызывали снисходительные усмешки или двумя фразами высокомерно обращались в прах. Впихнула меня и оставила вариться.
- Может быть, хотела сделать тебя пригодным для карьеры.
- Попала в точку. И она то же самое говорила. Хотя и не с твоим цинизмом. Только в жизни, знаешь, все сложнее и сейчас я тебе не дал бы гарантии, что ее действительно так заботила моя карьера. Хорошо бы, разумеется, было для ее самолюбия сделать из меня кого-нибудь, чтобы любовник у нее был не кто попало, а _некто_. Но, с другой стороны, где гарантия, что выплыв, я продолжу делить с ней постель? И она просто оставила меня вариться, и хотя никогда ни в чем со мной не соглашалась, предоставила мне делать то, что мне хочется, и говорить то, что мне вздумается.
- На что ж ты тогда жалуешься?
- Ни на что. Ни на что не жалуюсь. Я привык к ее людям, разговорам, кафе. Привык к "кальвадосу", потому что без "кальвадоса" ночи с Жизелью были бы невыносимы. Привык к безделью. На что мне жаловаться? Однажды вечером, поднявшись в студию, Жизель застала меня за тем, как я пьяный рисую абстрактную живопись.
- Вот обрадовалась-то, наверно...
- Не думаю. "Абстрактную живопись под "кальвадосом" не делают, - сказала она мне. - Слишком сильным себя мнишь, если шутя ее создать решил..." Этот назидательный тон! Она всегда меня бесила им... Особенно когда была права. Потому что из моих абстракций действительно ничего не выходило.