— Он был энтузиастом вроде вас, — сказал в заключение профессор, — А кроме того, это увлекательное занятие послужило ему хорошим упражнением в стилистике.
В конце концов я не без труда добился от профессора обещания, что вечером, после прогулки, он даст мне прочесть эти записки. Не знаю, отчего; то ли мое любопытство было доведено до предела, то ли по вине самого профессора, но только я никогда еще не томился так, как в этот день. Уже холодность, с которой профессор относился к Бертольду, произвела на меня отталкивающее впечатление; а разговоры, которые он вел за обедом со своими коллегами, окончательно убедили меня, что, несмотря на всю ученость и светскую искушенность, многие тонкие материи недоступны для его понимания; более грубого материалиста, чем профессор Вальтер, я, пожалуй, не встречал. Оказывается, он и в самом деле исповедовал идею взаимного пожирания, о которой упоминал Бертольд. Все духовные устремления, полет фантазии, способность к творчеству он ставил в зависимость от состояния желудка и кишечника и вообще изрекал еще много невообразимой чепухи. Так, он всерьез утверждал, что всякую мысль продуцирует совокупность двух микроскопических волокон человеческого мозга. Мне стало понятно, как терзал профессор всем этим вздором бедного Бертольда, который в пароксизмах бесшабашной иронии отрицал созидательную силу высшего начала; господин Вальтер словно острым ножом бередил его кровоточащие раны.
Вечером профессор вручил мне наконец несколько рукописных листов со словами:
— Вот, милый энтузиаст, получите студенческую писанину. Слог недурен, однако автор своевольно и безо всякой оговорки цитирует художника от первого лица, не считаясь с принятыми правилами. Поскольку я вправе распоряжаться этой рукописью, то дарю ее вам, вы ведь, слава Богу, не писатель. Автор «Фантазий в манере Калло», несомненно, перекроил бы этот опус на свой несуразный лад и тиснул бы в печать; ну, да с вашей стороны ничего такого опасаться не приходится.
Профессор Алоизий Вальтер не знал, что имеет дело со странствующим энтузиастом[18], хотя мог бы и догадаться. Итак, читатель, я предлагаю твоему благосклонному вниманию составленную студентом иезуитской коллегии краткую повесть о художнике Бертольде. Она вполне объясняет то странное впечатление, которое он произвел на меня при нашей встрече, а ты, о, мой читатель, узнаешь, как прихотливая игра судьбы ввергает нас порой в пагубнейшие заблуждения!
— Не тревожьтесь и отпустите нашего сына в Италию! Он и сейчас уже первоклассный художник; живя в Д., он может штудировать превосходные, разнообразные оригиналы, которых у нас здесь предостаточно. И все-таки Бертольду неразумно тут оставаться. Под солнечным небом, на родине искусства он познает жизнь вольного художника, там его дар получит живой импульс, обретет свою идею. Копирование более ничего ему не даст. Для молодого растения необходимо солнце, тогда оно пойдет в рост, расцветет и принесет плоды. У вашего сына душа истинного художника! — так говорил старый живописец Штефан Биркнер родителям Бертольда. Погоревав о предстоящем расставании, те наскребли столько денег, сколько могли выделить из своего весьма скудного достатка, и снарядили сына в дальнюю дорогу. Так осуществилась заветная мечта Бертольда.
«Когда Биркнер сообщил мне о решении моих родителей, я даже подпрыгнул от радости и восторга. Последние дни перед отъездом я жил точно во сне. Кисти валилась у меня из рук. Ко всем, кто уже побывал в Италии, я без конца приставал с расспросами об этой стране, колыбели искусства. Наконец настал день и час моего отъезда. Мое расставание с родителями было горестным: их терзало мрачное предчувствие, что нам не суждено более встретиться. Даже отец мой, человек решительный и твердый, с трудом сохранял спокойствие.
Зато мои товарищи художники приняли это известие с энтузиазмом.
— Ты увидишь Италию! Италию! — восторженно восклицали они.
Глубокая печаль и такая же глубокая страсть разрывали мое сердце. Но решение было принято. И мне казалось, что, перешагнув порог отчего дома, я вступаю на стезю искусства».
Получив неплохую подготовку во всех родах живописи, Бертольд главным образом уделял внимание пейзажу, работая усердно и с увлечением. Однако надежды на то, что в Риме он найдет богатый материал для этих занятий, не оправдались. Он попал в круг художников и ценителей искусства, где считалось, что лишь историческая живопись представляет собой истинную ценность, все остальное — вторично. Ему советовали: если он хочет достичь чего-то выдающегося, лучше сразу обратиться к более высокой цели. Эти советы и знакомство с величественными ватиканскими фресками Рафаэля, которые произвели на Бертольда потрясающее впечатление, сыграли свою роль: забросив пейзажи, он стал срисовывать фрески Рафаэля и копировать небольшие картины других знаменитых художников. Результат, при его навыке, был вполне приличным, однако похвалы художников и знатоков не радовали Бертольда: он слишком хорошо сознавал, что все это говорилось ему в утешение, чтобы ободрить новичка. Он понимал также, что в его рисунках и копиях совершенно отсутствует та жизнь, которой дышали оригиналы. Ему казалось, что божественные замыслы Рафаэля и Корреджо питают его, вдохновляют на самостоятельное творчество, но как он ни пытался удержать эти образы в своем воображении, они расплывались словно в тумане; он начинал рисовать по памяти, но, как это всегда бывает при смутном и непродуманном замысле, выходило что-то в высшей степени незначительное. Эти тщетные попытки рождали в его душе тоскливое раздражение, он стал чуждаться своих друзей, бродил в одиночестве по окрестностям Рима и, таясь ото всех, пробовал писать пейзажи красками и карандашом. Но и пейзажи теперь не удавались ему так, как бывало прежде, и Бертольд впервые усомнился в своем призвании. Казалось, рушились все его надежды.
18