– Мне рассказывали, что он перенес кризис веры, – сказал я.
Епископ заговорил не сразу:
– Он искал доказательство тому, что может быть постигнуто через одну лишь веру, и когда этого доказательства не последовало, он начал подвергать сомнению все. Возникло предположение, что в Четуин-Дарк он отыщет место, где можно исцелить свои сомнения и вновь открыть в себе любовь к Богу.
Слова сыпались из него с сухим шелестом, как песок из раковины.
– Однако складывается ощущение, что мы ошибались, полагая, что мистер Фелл в сравнительном уединении способен исцелиться. Мне докладывают, что он начал вести себя еще более странно, чем обычно. Слышал, он начал запирать церковь. Изнутри. Он же затеял делать в ней какой-то ремонт, для которого не готов ни по состоянию здоровья, ни по складу характера. Конгрегации стало известно, что он там внутри что-то копает, долбит камни, хотя досконально известно, что в самой часовне нет никаких явных признаков повреждения.
– Так каких действий вы от меня ожидаете? – спросил я.
– Вы поднаторели в искусстве воздействия на сломленных людей. О вашей работе в Брэйтоне я слышал хорошие отзывы, которые позволяют мне надеяться, что вы, вероятно, готовы к возвращению на службу в более привычном, мирском смысле. Пусть это будет вашим первым шагом к жизни, которой вы испрашиваете. Я хочу, чтобы вы побеседовали с вашим братом-клириком. Утешьте его. Попытайтесь понять его нужды. Если необходимо, усмирите: я хочу, чтобы эти его выходки прекратились. Вы меня слышите, мистер Петтингер? Я не хочу дальнейших проблем со стороны мистера Фелла.
На этом аудиенция закончилась.
Назавтра в Брэйтон прибыла моя замена: молодой человек, которого звали мистер Дин, еще со звоном в ушах от инструкций своих наставников. После часа, проведенного в палатах, он удалился в уборную. Когда он оттуда наконец возвратился, лицо его заметно побледнело, а рот он то и дело отирал носовым платком.
– Ничего, привыкнете, – подбодрил я его, хотя было понятно, что этого с ним не произойдет. Как, по совести, не произошло и со мной.
Интересно, через какое время епископ будет вынужден заменить самого мистера Дина.
Поездом я прибыл в Эванстоу. Здесь меня поджидал организованный епископом автомобиль, на котором я и добрался до Четуин-Дарк, в десятке миль к западу. У входа в сад мистера Фелла шофер небрежно со мной распрощался. Накрапывал дождь, и на дорожке к дому священника я ощущал солоноватый запах близкого моря. В отдалении постепенно угасало гудение автомобиля, едущего обратно в Эванстоу. За садом священника еще одна дорожка из плитняка вела к самой церкви, ясно различимой на фоне вечернего неба. Она стояла не посреди деревни, а в полумиле за ней, и вблизи к ней не прилегало никаких строений. Когда-то эта церковка была католической, но во времена Генриха VIII впала в немилость и лишь потом возродилась в новой вере. Небольшая, почти примитивная с виду, она по-прежнему хранила в себе что-то римское.
В глубине дома горел свет, однако на мой стук никто не открыл. Тогда я тронул дверь – та приоткрылась легко, открывая взору деревянный коридор, ведущий прямиком на кухню, а оттуда пролет лестницы вел направо, с поворотом налево в гостиную.
– Мистер Фелл? – окликнул я, но ответа не последовало.
На кухонном столе лежал накрытый льняной салфеткой хлеб, а рядом с ним стоял кувшин с пахтой. Обе комнаты вверху пустовали. Одна была опрятна, с заботливо сложенными одеялами в ногах недавно заправленной постели, в другой же были раскиданы одежда и объедки. Простыни на кровати стирались бог весть когда, и от них припахивало немытым стариковским телом. Окна были в паутине, а на полу в углах виднелись зернышки мышиного помета.
Однако внимание мое привлек письменный стол, поскольку именно он и то, что на нем лежало, некоторое время составляло для мистера Фелла главный интерес. Убрав со стула нестиранную, в пятнах рубашку, я сел и стал изучать то, что было на столешнице. В обычных обстоятельствах я не дерзнул бы вот так бесцеремонно вторгаться в приватный мир другого человека, но мой долг значился перед епископом, а не перед мистером Феллом. Его дело было уже проиграно. И я не хотел, чтобы мое последовало той же дорогой.
Три старых манускрипта, столь пожелтелые и ветхие, что написанное на них выцвело почти полностью; при этом среди общей бумажной неразберихи они занимали почетное место по центру. Они были на латыни, но шрифт был вовсе не витиеватым, а аккуратным и строгим – можно сказать, почти деловым. В конце, рядом с неразборчивой подписью, виднелось несколько более темное пятно. Походило оно на старую, высохшую кровь.