Выбрать главу

— Второе, может, даже предпочтительнее, — сказал Леснин.

— Это, как и все остальное, дело вкуса, — сказал Хозяин.

— Задницы везде одинаковы, — возразила я, — зато на всех широтах есть настолько непристойные хари лиц обоего пола, что лучше бы их прикрывать.

— И это говорит молодая девушка! — сказал Николай Николаевич. — Лена, фи. Хотя сказанное вами святая правда.

— Пообсуждав степень развратности жен неверных, — продолжал Сандро, — невидимые для Ганса женщины перешли к проблемам одежды.

— Однажды, — таинственно произнесла доселе молчавшая довольно-таки приятным контральто, — я видела картинку, принесенную властелину нашему неким сина; мало того, что на ней изображены были люди…

— О! — вскричали жены хором в справедливом негодовании.

— …среди людей находились совсем обнаженные женщины, а у одетых женщин такие платья, что плечи и груди выставлялись на обозрение окружающих.

Пауза, полная ужаса, была ответом на эти слова.

— Я не хочу даже слышать про такое! — вскричала, судя по голосу, Хинд. — Немедленно прекрати описывать непристойные картины, Джиннан! Достаточно непристойностей, нарисованных на стенах в бане.

При этом Хинд швырнула об пол нечто мягкое, подушечку, вышивку либо покрывало; предмет бесшумно шлепнулся возле места заключения Ганса; почуяв легкую волну пыли, тот чихнул. И наступила тишина.

— Ты слышала, Талиджа?

— Да, — пролепетала Талиджа.

— А ты, Джиннан?

— Да, — прошептала Джиннан.

— А ты, Тамам?

— И я слышала, — сказала Тамам.

— Откуда шел этот звук?

— Из сундука, Хинд, — сказала Талиджа.

— У нас в сундуке вор, — сказала Джиннан.

— Давайте откроем сундук, — предложила Тамам.

— Сначала закроем дверь, — сказала Хинд, — потому что, если там мужчина, мы опозорены, и нас побьют камнями как распутниц.

Дверь закрыли, и легкие шажки просеменили к сундуку, и легкая шафраново-золотистая, окрашенная хной ручка в серебряных и бирюзовых кольцах открыла крышку. Ганс распрямился и сделал вдох. Вопль отчаяния они прервали, закусив рукава шелковых одежд.

— Что ты натворила, Тамам! — вскричала Хинд. — Он видел наши лица! Ты обесчестил нас, сина! Мы все погибли, и ты в том числе, нас забьют камнями насмерть.

Отвернувшись к стене, Ганс уверял их, что после сундучной темноты он совершенно ослеп от солнечного света и не успел их разглядеть, и что он будет стоять к ним спиной, пока они не наденут покрывала, и что у него есть на Севере жена, одна, как ему положено по обряду, другой ему не надо, и что он вовсе не собирался их бесчестить.

— Зачем же ты обманом пробрался в харим? — сурово спросила Хинд.

"В гарем", — догадался Ганс.

— Я не пробирался, — сказал он.

— Как же ты оказался в сундуке? — полюбопытствовала Джиннан.

— Колдовство, должно быть, — отвечал Ганс, — я уснул на крыше дома одного музыканта, а проснулся в сундуке. Колдовство преследует меня, о почтенные женщины; сперва ковер, теперь сундук.

Они совершенно успокоились, услышав такое объяснение.

— А ты не вор? — поинтересовалась Талиджа.

— Вор должен быть из Эль-Аггада или из Багдада, а я из Северной Пальмиры.

— А как зовут твою жену? — пропела Тамам.

Они уже укрылись покрывалами, но Ганс прекрасно узнавал их по голосам.

— Анхен! — сказал он.

— Я тебе верю, — сказала Хинд, — ты любишь свою жену, это заметно.

Раздался стук в дверь, и мужской голос вскричал:

— О чем вы там сплетничаете за закрытой дверью?

Жены заметались, Талиджа, открыв сундук, подтолкнула Ганса, крышку закрыли, сверху на сундук села Тамам.

Вошел властелин гарема.

— О господин наш! — сказала Хинд. — Мы обсуждали твои подарки.

— Надеюсь, они вам понравились?

Жены закричали хором, изображая восторг. Маленькая Тамам похвасталась соло, что поделилась с Хинд, Талиджой и Джиннан притираниями. Властелин сообщил, что убывает ненадолго по делам и поручает охрану гарема Абдаллаху. Когда он двинулся к двери, Хинд осенило.

— О властелин наш! — сказала она. — Не позволишь ли ты своим рабыням, прислужницам и наложницам принять у себя гадалку? Мы бы хотели узнать, у кого из нас родится твой первенец.

— Разумеется, это баловство, — отвечал властелин, — однако мы вам позволяем; хотя, что ж тут гадать? Все в руках Аллаха.

Ганса обрядили в женское платье, закутали в изар, и, под хихиканье Тамам, принялись обучать походке и манерам.

Он обучился настолько успешно, что сумел пройти мимо бдительного Абдаллаха, благополучно проследовать до развалин на окраине, именуемых Харабат и служащих пристанищем одному зороастрийцу, державшему для подобных ему, а также для прочих желающих, питейное заведение, и в укромном уголке переодеться. В совершенном счастье, что его не побили камнями, Ганс выпил сладкого винно-алого напитка из белой пиалы, и так чудно было зороастрийское зелье, что выпил он еще, и еще, и еще, и в конце концов развалины куда-то пропали, и оказался Ганс на раскаленном песке среди белых камней, а перед ним возвышалась скала с мрачно зияющей черной пещерой.

— Именуемой "колодец Бархут", — сказал Хозяин.

— Совершенно справедливо, — сказал Сандро.

— Очень мило, — заметил Шиншилла, — начали с геометрии гроба, закончили гробовым входом.

— Литературный прием, — сказал Леснин.

Всю ночь, как в лихорадке, читала я письма Хозяина. Господи, что это было за чтение. Для начала, большинство писем написаны были его рукой, послания, не достигшие адресата: Ла Гиру, Анне Ла Гир, Савиньену, Филиппу; одного из адресатов именовал он Петровичем, к восточной женщине обращался: "О, Фатьма!"

И дневники-то не отличались регулярностью: такого-то числа, месяца, года имярек посетил то-то и се-то, видел А., беседовал с Б. и т. д., - дневники не являлись таковыми, скорее, представляли собой ночники, он фиксировал мелькание мысли, порхающей перед сном с факта на факт. То же и с письмами, своего рода дневниками души, фрагментами несуществующего метафизического диалога, бесконечными монологами существа, которому не с кем поговорить. Отчасти психотерапевтические тексты. Но и не только.

Датированные, они восстанавливали причудливую хронологию его странствий; он менял с легкостью место и время; жизнь его была дискретна: попадая тридцатилетним в Алеппо сороковых годов восемнадцатого столетия, тридцатилетним выныривал он в шестидесятом году того же века в России. Можно было прочертить траекторию его пути, у меня в руках находился документ.

Но главное (я думаю, именно поэтому он не сжег старые бумаги, не расставался с ними, с такой уликой инобытия) — передо мной медленно раскрывало несуществующий сюжет поразительное литературное произведение.

Пропитанное пространством и ядом разновременных весей и городов.

Странно было мне чувствовать себя первой и единственной читательницей; словно письма свои — все! — он писал именно мне! Хотя, если бы можно было опубликовать его текст, то же, я полагаю, чувствовал бы каждый читающий. Правда, читающий читал бы поспокойней, воспринимая написанное как игру воображения, авторский выверт; я же знала: все правда. Ужасная, как всегда, и невыносимая, по обыкновению.

Похоже, иногда он мог возвращаться во времени, его носило и в конец двадцатого века, а оттуда попадал он в середину девятнадцатого, чтобы попребывать там и двинуться… слово «дальше» не подходило, другого искать я не стала.

Жар шел от пожелтевшей безжизненной хрупкой бумаги, у меня горели пальцы, пылали щеки.

Встретилась мне и фраза из волшебной книжки с проявляющимися и пропадающими строчками типографского палимпсеста: "О Восток! Я никогда не пойму твою психоделическую душу!"

Менялся тон, менялась и тематика писем, в зависимости от того, к кому он обращался, и непостижимым образом вставали из небытия, такие разные, одержимый ученый-энциклопедист, художник, математик, астроном и геометр Ла Гир, легкая и веселая Анна, насмешливый, злой и нежный дуэлянт Савиньен, добрый и бесшабашный Петрович, мудрая красавица Фатьма, любительница шахмат и сластей, и ряд эпизодических, но весьма выразительных персонажей. Разумеется, мои эпитеты и характеристики условны и наивны, как школьное сочинение.