К утру все было дочитано.
В одном из писем в маленьком пергаментном пакетике лежали причудливые семена нездешних растений, готовые прорасти, если Бог даст и Аллах смилостивится.
В другом конверте нашла я портрет, точнее, гравюру с женского портрета, очевидно, изображающую Анну (если верить подслушанной мною фразе Камедиарова), потому что, минус костюм, минус цвет волос, минус гравировальная игла, это была я.
Писем, предназначавшихся Хозяину, было четыре: от Петровича, от русской княгини Урусофф, от сэра Хьюго Уэзерли и неизвестно от кого невесть что арабской или персидской кружевной вязью. Как написанный левшою завиток у буквы «джим». Соответственно, надо думать, с буквами «джим», «алиф», «лам», «ра» и т. п., чьи очертания были мне неведомы.
"Я жил очень долго и мало что понял. И вот сейчас, кажется, — писал он Ла Гиру, — я стою на пороге понимания жизни".
"Мало сделал я добра, — писал он Петровичу, — может, поэтому представляется мне, что я не жил вовсе. Когда мы воистину люди, нашей страной обитания должен быть долг".
"Все города похожи, — писал он Фатьме, — все времена подобны, и путешествие — воистину рай для дураков. Ибо душа и без того странница, так, стало быть, необязательно перемещаться телесно".
"Попадались мне люди, — писал он Анне, — поражавшие воображение мое, например, человек, сажавший сад на клочке земли, чья жизнь напоминала притчу. Он таскал землю и ил от подножия горы вверх по горной тропе в плетеных корзинах. Сель и потоки тающей воды смывали землю с каменной террасы. Он опять покрывал ее землей. Наконец посадил он сад. Деревья и кустарники уничтожил очередной сель. Он посадил сад вторично. Ударила засуха, а сам он валялся в лихорадке и не смог спасти от засухи саженцы и рассаду. Он посадил третий сад. Когда яблони отцвели, и абрикосы отцвели, и гранаты, и готовы были плодоносить, сад вырубили воины врага. Сейчас у него растет четвертый сад. Что такое «сейчас», Анна? Я не знаю. Сам я ни одного дерева не посадил. В отличие от тебя".
"Дорогой Хьюго! — обращался он к Уэзерли. — Вы редкость, потому как ни в чьей помощи не нуждаетесь, напротив, оказываете ее другим. Вас любят потому, что вам ничья любовь не нужна".
"Я не Мельмот Скиталец, не Агасфер, не Синдбад-аль-бахри, ни один из великих образов мне не впору; я всего-навсего пьющий ветер времени бедуин из пустыни людских судеб, — писал он Савиньену. — Ты великий стилист, Сирано, и мои изыски, коим обязан я витиеватой и приподнятой восточной манере изъясняться, вероятно, покажутся тебе смешными и достойными твоих бурлескных пародий".
"И теперь, как прежде, — писал он Фатьме, — властно над нами благоуханное дыхание пророка Исы, способное воскрешать мертвых. Есть мертвые, которых хотел бы я видеть живыми, есть время и место, закрытые для меня, где хотел бы я жить, но все врата распахнуты для меня, кроме этих. И одна из тайн мироздания — невозможность для Бога нарушать законы Природы, созданной им самим".
"Музыка не обращена к зрению, разве что к духу, — писал он графине Урусовой, — однако есть у меня один навязчивый зрительный образ, связанный с Иоганном Себастьяном Бахом (кто-то, верно, называл его Гансом): в одном из его опусов внезапно повторяющаяся, поворачивающаяся вокруг своей оси музыка напоминает мне спиралевидную галактику в окуляре телескопа".
Тот же образ преследовал с детства и меня. Я знала, о какой вещи Баха идет речь.
Всю пачку надо было немедленно вернуть, положить в тайник.
С трудом дождавшись приличествующих звонку восьми утра, я набрала номер Шиншиллы; после того как взял он трубку, послышался щелчок, и слышимость стала ослепительной.
Договорившись о встрече, я прождала до девяти и позвонила Хозяину с просьбой позволить мне еще раз позаниматься у него в библиотеке. Он обещал мне оставить ключ под половиком, лежавшим на ступеньке при входе.
— Не знаю, зачем я тебя и вызвала.
Мы шли с Шиншиллой по залитому солнцем мосту.
— Я подслушала нечаянно один разговор…
— Ох, да ты еще и разговоры подслушиваешь?
— Перестань. Я не собиралась. Так вышло. Мне могут помешать положить бумаги на место. Я и прежних воров вспомнила, тех, со шмоном. В общем, я просто боюсь оказаться в квартире одна с этим пакетом.
— Да ладно. Вызвала и вызвала. Я тебе ведь обещал, шантажистка несчастная.
Мы зашли в подворотню.
Я достала из-под коврика ключ и собиралась открыть дверь.
Со стороны двора, из темной, продолжающей поворачивать влево арки вышел Леснин.
— Мне бы хотелось, ребятки, — сказал он негромко, — взглянуть на бумаги. Я их просмотрю, потом вы их вернете.
— С какой стати вы должны на них взглядывать? — спросила я.
— С той же стати, с какой взяла их ты, — сказал Леснин.
— Уже и ты? — сказала я. — Мы на брудершафт с вами не пили.
Я решила не открывать дверь и не входить. Перспектива оказаться с Лесниным в тесном помещении квартиры Хозяина, как в западне, мне не улыбалась вовсе.
У него за спиной был глухой двор-колодец. За нами по набережной Фонтанки ездили машины и ходили прохожие. Я не думала, что он решится скандалить на людях. Леснин быстро обошел Шиншиллу и встал спиной к Фонтанке, перегородив нам отступление на набережную. Подворотня шла под углом, мы были в глубине, с улицы почти не видны.
— Будьте благоразумны, — сказал Леснин миролюбиво, — мы вполне можем все уладить по-хорошему. Я беру пакет, приношу его вечером, и вы кладете его на место. Все остается между нами.
— Что же это, ваши сотрудники или подчиненные так плохо обучены обыски производить? Вдобавок наследили, все в квартире перевернули. Плохо работаете с кадрами, инженер человеческих душ, — сказала я.
Мне пришло в голову отвлечь Леснина и дать Шиншилле возможность выбежать на Фонтанку. Если только он догадается выскочить из подворотни.
— Не надо играть со мной в казаки-разбойники, — сказал Леснин. — У меня в руке оружие, и я его применю в случае чего.
— Писатель, кто же говорит "у меня в руке оружие"? — сказала я.
Похоже, его мое замечание задело.
— Если вы меня подстрелите, — сказал Шиншилла, — как вы потом перед начальством оправдаетесь? И перед милицией?
— Не волнуйся, что-нибудь сочиню, — сказал Леснин.
Правую руку держал он в кармане, конечно же, с пистолетом, не на пушку берет, и ведь выстрелит, скотина, и выйдет сухим из воды.
— Оцени обстановку, — обратился Леснин к Шиншилле, — к чему тебе портить карьеру? Я люблю стрелять по ногам, как потом танцевать будешь, солист? Отдай мне письма. Никто ничего не узнает. Я даю слово, что принесу их вечером обратно.
— Много ли стоит твое слово, сексот? — сказал Шиншилла, отступая к стене.
— Хамить-то не надо, — сказал Леснин. — Это лишнее. Побежишь на улицу, убью.
Он шагнул за Шиншиллой, вынул руку с маленьким пистолетом из кармана, молниеносно взмахнул рукой, целясь Шиншилле рукоятью пистолета в висок, но тот, изящным движением танцовщика отклонившись в сторону, ушел от удара, и Леснин костяшками пальцев врезал по стене, кисть его окрасилась алым, он здорово ободрал руку, лицо его исказила гримаса боли, но в следующую минуту, переложив пистолет в левую руку, он ударил Шиншиллу в лицо, рассек ему бровь, по веку и щеке Шиншиллы полилась струйка крови, на секунду он, по-моему, отключился, и Леснин стукнул его носком ботинка по голени. Шиншилла сполз на асфальт. Я никогда не видела, как бьют ногами, и когда Леснин поддал Шиншилле ногой в живот, я закричала. Леснин обернулся ко мне.
— Будешь орать, я кого-нибудь из вас пристрелю. Тихо веди себя, дура.
— Бездарный графоман, — сказала я тихо, — супермена-то хоть не разыгрывай. Вы всегда в охранке ногами бьете? Знала бы, с кем пью, тараканьего мора бы тебе в бокал подсыпала да еще бы с радостью смотрела, как ты подыхаешь, убийца, тварь, садист, ублюдок фашистский.