Выбрать главу

— Ты говоришь, что смеёшься, а арабские песни, которые ты поёшь, похожи на одну длинную жалобу, — сказал Якоб.

— Мы, мусульмане, — сказал Руми, — тоскуем по Раю, осознаём, что не можем достичь его, и громко рыдаем. Потом мы смеёмся. Вы, европейцы, тоскуете как мы, и рыдаете как мы. Но потом вы начинаете ныть, так как надеетесь, что вдруг всё-таки сможете разжалобить своего Бога, и он положит конец всем земным страданиям. Я не желаю для себя другого места, чем то, в котором нахожусь, потому что не хочу докучать Аллаху своим нытьём.

— Я никого не прошу о помощи, — сказал Якоб серьёзно. — Но незадолго до нашей с тобой встречи один человек задал мне вопрос, который не выходит у меня из головы. Вопрос о том, что лучше: оставаться там, где ты есть, или бежать.

— Это решает Аллах, — с удовлетворением заметил мусульманин.

— Очень даже возможно, — сказал Якоб, — но у меня возникает ощущение, что он был бы не против услышать, что об этом думаю я. Хочешь узнать, — продолжал он, — как мне пришлось решать вопрос, оставаться или бежать? — И, не дожидаясь ответа, выпрямился и придвинулся поближе к углям. По другую сторону огня, он знал это, сидело любопытство, терпеливое и безграничное, как и его собственное, и, устраиваясь поудобнее, он, сам того не замечая, воспроизвёл позу мусульманина, так что говорящий и слушающий стали теперь одним целым.

— В этой истории мне тоже отводится своё место. Но главным её героем был мой друг. Того, с кем это произошло, звали Андреас.

Чтобы ты смог понять то, что я сейчас тебе расскажу, Руми, ты должен знать, что на моей родине богатые перестали опираться на те пять столпов обязанностей, на которых, как ты говорил, покоится ислам. Они обнаружили, что в жизни вполне могут обходиться без веры, молитвы, поста, паломничества и благотворительности.

— Они будут гореть в аду, — сказал мусульманин.

— Это пока неизвестно, — возразил Якоб. — Потому что взамен они воздвигли что-то вроде храма в честь этих пяти столпов. И тот храм, в котором почитают четыре первых, это большой театр в Копенгагене.

— А как же пятый — благотворительность? — спросил Руми.

— Благотворительностью, — ответил Якоб, — занимается другой театр. Он называется государство. И это совсем другая история.

— Её, — заметил мусульманин, — ты сможешь рассказать мне в тюрьме.

— В каком-то смысле тюрьма была бы самым подходящим местом, — ответил Якоб. — А вот история о театре настолько тёмная, что её лучше рассказывать под открытым небом.

Театр этот называется Королевским театром. Фасад его украшен колоннами и лестницами, подобно храму, своими очертаниями и тяжеловесностью он напоминает крепость, а внутри его — роскошь, как во дворце, и уединённые ложи, коридоры и выцветшие ворсистые ковры, словно в борделе, и поверь мне, место это столь непостижимо, что, не сомневаюсь, я так и не смог понять его до конца. Оно похоже на огромную машину, и какой-нибудь другой человек, прошедший через неё подобно мне, рассказал бы совсем другую историю. Если бы захотел рассказать. Но вот что удивительно — никто этого не делает. Те, кто описывает машину, по-прежнему остаются её частью, какой-нибудь шестерёнкой, а история, которую рассказывает находящаяся в движении шестерёнка, неизбежно оказывается запутанной историей.

Чего я там никогда не понимал, так это публику. Но одно мне было ясно, что для наших зрителей — которых было немного, так немного, что закрадывалось подозрение, а не состоит ли вся эта публика, перед которой мы танцуем, на самом деле из одних и тех же пары тысяч человек, изо дня в день заполняющих зал? Для них это место было храмом. Для них это было такое паломничество. Они приходили смотреть на людей на сцене, людей, которые верят, возможно потому, что сами они не верили ни во что, включая Бога. И они приходили слушать, как кто-то молится, возможно потому, что сами они не знали ничего или никого, кто, как им казалось, стал бы их слушать. И они приходили, чтобы увидеть пост, и я уверен, это было связано с тем, что в обычной жизни они были настолько заняты стяжательством, что им просто необходимо было иногда смотреть на людей, которые добровольно отказались от всего, чтобы на мгновение стать ближе к Богу.

Разумеется, некоторые приходили и по другим причинам. Но в настоящий момент, сегодня вечером, я не могу представить себе, по каким.

В балетное училище этого театра мы с Андреасом попали детьми. Что заставляет родителей отдавать своих детей в такую школу? Их заставляет это делать вера в то, что дети могут стать некоей трубочкой, через которую взрослые смогут впитывать в себя настоящую жизнь. И не проси у меня более убедительного ответа на этот вопрос, поскольку от одной лишь мысли об этих родителях во мне закипает злость, но я не собираюсь рассказывать тебе про свои горести, во всяком случае, это не главное.

Над входом в училище не было никакой надписи. Но теперь я понимаю, что там могло бы быть написано: «Оставь своё „я" в гардеробе и входи». Потому что как только ты входил в эти двери, любая самостоятельность становилось обузой, свинцом в башмаках, потому что в этом училище ты обретал свободу столь великую, что она исключала всё остальное — все освобождались от необходимости думать о своей собственной жизни.

Прыжкам нас обучал преподаватель, чья любовь к балету и весь его опыт сосредоточились в небольшой трости. Ею он и бил нас по ногам, когда мы прыгали не так высоко, как ему хотелось. Через некоторое время нам стало казаться, что устройство мира предполагает наличие где-то во Вселенной Господа Бога с тростью.

— Этот Бог — не Аллах, — заметил мусульманин.

— Нет, — сказал Якоб. — Я вообще не уверен, что там был какой-нибудь Бог. Я никого не обвиняю. Я просто пытаюсь найти сравнение. И ты прав, Бог тут вообще ни при чём. Более всего на свете мы трудились потому, что сами этого хотели. В Дании считается, что самая большая загадка — это непохожесть на других. У нас загадочными считаются люди, которые идут не в ногу, которые всё время спотыкаются или же забегают вперёд, потому что чувствуют, как что-то горит позади них, или же люди, которые не могут догнать остальных, потому что у них деревянная нога или же они весят триста фунтов. Их изо всех сил стараются понять. Для меня, Руми, всё иначе. Или же, во всяком случае, всё стало иначе. Для меня самая большая загадка, почему такое количество людей идёт в ногу, для меня непостижимая тайна — это тайна дисциплины.

И я уже более не понимаю, что такое страдание. После того как я увидел, что можно обходиться малым и тем не менее быть беспечно счастливым, я не спешу назвать кого-то страдальцем. Я просто хочу сказать, что большинству в училище было нехорошо. И очень может быть, что самыми несчастными были вовсе не те несколько учеников из каждого класса, которых ежегодно исключали за недостаток способностей.

Нам много раз объясняли, что балетная школа развивалась наподобие растения. Когда-то она представляла собой семечко, с тонким, но многообещающим побегом, а в прошлом веке ею стал руководить Маэстро — великий садовник и балетмейстер, прирождённый генерал, танцевавший военную польку у смертного одра своего отца и взявший на себя обязательство организовать театр как казарму, где он будет тренировать своих танцоров, как солдат. При нём училище и театр превратились в большую розу, которая не увяла до сих пор, и если она смогла сохраниться так долго, то только потому, что она из гипса. Когда-то, во всяком случае, в самом начале, балет ещё мог меняться, а потом его видоизменили так, что он стал имитировать жизнь, и так он и застыл, как те растения, которые украшают сам театр, превратившись в белое, окаменевшее, вечное послание последующим поколениям о том, как следует представлять себе всё живое.

Возможно, поэтому мы и повиновались, ведь театр как будто сам себе служил объяснением. Возможно, мы превозмогали боль, потому что всё вокруг заверяло нас, что в будущем никогда не будет никакой другой, настоящей жизни, кроме этой.

В этой машине мой друг Андреас долгое время был важной деталью.

Окажись он сегодня вечером здесь, ты бы подумал, что из него, как и из меня, можно варить мыло, внешне он, как и я сегодня, годился бы только для живодёрни. Но тогда его тело было совершенной скрипкой Бога, который вместо смычка играет на своём инструменте тростью. И я сознательно говорю о теле. Я знаю, что есть люди, которые считают, будто нельзя разделить тело и душу, но это потому, что они не видели того, что видели мы с Андреасом. Он и я, мы знаем, что можно танцевать без души и спрятав голову под мышку, и тем не менее заставлять мир верить, что мёртвое — это живое.