Порядок в Верховном суде таков, что своё мнение первым высказывает самый молодой судья, и голоса первых шести судей смягчили бы приговор, доведя его до незначительного срока. Я помню, что один из них заявил, что сказанное на этом процессе посеяло в его душе сомнение в уместности судить искусство, и не следует ли обратить эти сомнения в пользу обвиняемого?..
Следующие шесть судей высказали несогласие, они предлагали оставить приговор или ужесточить его. То, с чем они столкнулись в этом деле, им не понравилось, они стремились искоренить зло, и голоса сравнялись. Я догадывался, что так и будет, я предполагал, что сложится паритет голосов.
Я отчётливо помнил вчерашние события, не думайте, что я растворил случившееся в глубинах своей души, не думайте, что я разбился о поверхность молодого человека. Я ясно видел своё собственное падение и понимал, что это падение — не только моё, но и падение всей правовой системы, и вместе со мной, думал я, она снова поднимется, при том что никто ничего не обнаружит, и одновременно я говорил ясно и с энтузиазмом о необходимости ужесточить наказание. Я напомнил им о том, что максимальное наказание — шесть лет исправительных работ, и менее четырёх мы дать не можем, заявил я, и именно такой приговор и был вынесен в тот день, и, когда его зачитывали, я смотрел ему в глаза, и тут моё равновесие вернулось ко мне.
В ту ночь я не мог заснуть, я встал и отправился бродить по улицам. Выпал снег, и, хотя небо было черно, город излучал мягкий белый свет, словно где-то поблизости, из какой-то глухой улочки вот-вот поднимется луна, на мгновение задержавшись в матовой стеклянной бутылке города.
Я шёл по улицам, и на каждом углу меня поджидали фрагменты моей жизни, и мы молча приветствовали друг друга, и снег заглушал мои шаги. Но перед вашими окнами я останавливался. В ту ночь я останавливался перед окнами государственного обвинителя, перед вашими, господин комиссар полиции, и перед вашими, дорогие дамы, и очень долго я стоял под твоими окнами, мой сын, и думал, что вот тут спит моя жизнь, и, собравшись с силами, я пошёл дальше, не встретив никого кроме собственных видений, и наконец я оказался перед зданием суда и вошёл внутрь.
В это мгновение взошла луна, наполняя зал прохладным голубым светом, словно вода, медленно струящаяся в аквариум, и тогда я понял, что в эту ночь состоится слушание моего дела, что Верховный суд спросит меня, а жил ли я на самом деле.
Первым взял слово адвокат, и адвокатом был я сам, и в ту ночь суд в виде исключения разрешил, чтобы были приглашены свидетели, и я привёл тебя, мой мальчик, посмотрите, сказал я судьям, у меня есть сын. И я привёл вас, дорогие дамы, тех, в кого я был влюблён в молодости, — да, вы удивлены, вы этого не знали, может быть, даже не догадывались об этом, — но так всё и было, вас и свою жену я привёл в качестве свидетелей и сказал суду: «Посмотрите, вот женщины, которые были в моей жизни».
«И наконец, — сказал я, — в заключение своей защитительной речи я хочу сказать, что я, насколько это было в моих силах, был хорошим гражданином и честно выполнял свои обязанности».
Потом слово взял обвинитель — и это тоже был я, — и он, как обычно, был доброжелателен, я просто, сказал он, хочу поддержать один из вопросов обвинения: господин Ланстад Раскер, вы когда-нибудь любили? Правда ли это, что вы никогда не любили детей? Разве неправда, что вы, исходя из совершенно самому вам непонятной антипатии, заставили вашу жену переселиться из вашей общей спальни в дальнюю часть дома вскоре после заключения вашего брака?
А увлечения вашей молодости? Не правда ли, что вы так никогда и не ответили на чувства этих пяти женщин? Что вы с неохотой ходили на свидания в пустые квартиры, откуда эти женщины с великим трудом устраняли своих родителей, в квартиры, где эти женщины подготавливали всё для своего совращения, и, как только вы чувствовали прикосновение их рук к своей коже, у вас возникал необъяснимый приступ морской болезни, навязчивое ощущение ненормальности происходящего?
И тем не менее вы, господин Ланстад Раскер, — человек, полный любви, мужчина, которым движет безумная тоска по чувственности. Не правда ли, что эти неудачные свидания низвергли вас в бездну неизмеримого страдания, и вы пошли к аптекарю, который продал вам афродизиаки, неэффективность которых заставила вас решить, что у вас отсутствует естественное влечение?
И тем не менее вы знаете, господин Ланстад Раскер, вы знаете, что вы — человек всепоглощающей страсти. Но вы разлили эту страсть по бутылкам, вы запечатали её и прикрепили ярлыки, отставили их в сторону, чтобы быть уверенным, что никто не потрёт их, вызвав тем самым неуправляемые силы, и поэтому обвинение должно задать вопрос: находятся ли такие поступки в соответствии с законами жизни? Жили ли вы, господин Ланстад Раскер, жили ли вы в действительности?
И я посмотрел на членов судейской коллегии, и они стали голосовать, и был вынесен приговор.
На следующий день рано утром я отправился в Министерство юстиции, к заместителю министра, и подал прошение о временном освобождении арестованного. Ситуация была исключительная, я уже не помню, что я там говорил, но помню, что подумал: неужели лгать действительно так легко? Держа в руках разрешение на освобождение из-под стражи, я забрал из тюрьмы Мортена Росса, преступив тем самым статью 131 Уголовного кодекса, согласно которой тот, кто злоупотребляет своими полномочиями, наказывается тюремным заключением или лишением должности. Тюремный надзиратель был удивлён, но не настолько, насколько он был бы удивлён, если бы знал, что я собираюсь помочь узнику бежать, преступая тем самым статью 108 Уголовного кодекса.
Вы хотите спросить меня о реакции заключённого. Её не последовало. Он спал когда я вошёл в камеру, но когда я осторожно потряс его, он открыл глаза, и я увидел, что сна его нет и в помине.
«Я воспользовался, — сказал я, — окольным путём, чтобы забрать вас, господин Росс», — и показал ему бумаги об освобождении. Он посмотрел на них, а потом встал и оделся передо мной, и потом вышел со мной, и всё это, не сказав ни слова.
— Здесь отец остановился, — сказал Гектор Ланстад Раскер.
В продолжение своего рассказа адвокат Верховного суда стоял, словно он находился в зале суда. Теперь он как будто вспомнил, что три сидящих перед ним человека — это его семья, а не противная сторона в деле, и огляделся по сторонам в поисках стула. Но воспоминания снова захватили его, он выпрямился, и его глаза, словно глаза слепого, вновь стали пристально вглядываться в прошлое.
— Мы, сидевшие за столом, — продолжал он, — в этот миг не могли смотреть друг другу в глаза. Тогда рядом с моим отцом встал повар, и, когда он снял свой белый колпак, я узнал его. Это был писатель Мортен Росс, которому был вынесен приговор, на нём должна была быть надета арестантская роба, он должен был быть обрит наголо и держать в руке лопату, а вместо этого он стоял перед нами — длинноволосый и в форме повара.
От гнева кровь прилила у меня к лицу, и мне пришлось медленно выговаривать каждое слово, чтобы не подвёл голос. «Ты нарушил закон», — сказал я.
Отец пристально посмотрел на меня. «Я люблю его», — сказал он, и я почувствовал, что от отвращения теряю рассудок.
«Невозможно, — сказал я, — любить мужчину».
Тут заговорила моя мать. «Ты ошибаешься, Гектор, — сказала она. — Это очень даже возможно. Я сама много раз это делала».
«Тебе, мама, — сказал я, — следует помолчать». Я оглянулся на сидящих со мной за столом и увидел, что они просто парализованы.
«И что теперь?» — спросил я.
«Теперь мы уезжаем, — ответил отец. — Через час нас заберёт рыбачья лодка и отвезёт во Фредериксхаун. — И добавил тихо: — Мы покидаем Данию».
«А ты, мать, — сказал я, — что ты скажешь на это?» И она, которая, сколько я её помню, всегда выпаливала свои ответы, задумалась. Потом посмотрела на отца, своего мужа. «Это, Игнатио, — проговорила она медленно, — как я понимаю, то, что тебе всегда было нужно».
Минуту отец прямо смотрел на неё, и я предполагаю, что в эту минуту они подводили баланс какого-то счёта, который никогда прежде не сходился.