Потом он оглядел всех нас. «Я пригласил вас, — продолжал он, — приехать сюда сегодня вечером, потому что все вы, сами того не зная, in absentia[21] присутствовали в ту ночь при вынесении мне окончательного приговора.
Это был смертный приговор. Председатель Верховного суда Игнатио Ланстад Раскер должен умереть и исчезнуть, чтобы, если уместно так сказать, возродиться заново. Мне очень хотелось, мне было необходимо, чтобы вы присутствовали при моих похоронах и моём рождении, потому что это те два момента, при которых рядом с человеком должны быть те, кого он любит.
Я, конечно, знаю, что порождён жизнью. Но в какой-то момент я, должно быть, отвернулся от неё, и тем не менее надо же так случиться — повернуться к жизни спиной, чтобы тебя всё равно — если можно так сказать, сзади — настигла и заполнила любовь».
И тут я встал.
«У тебя, отец, — сказал я, — будет возможность поплакать над жизнью, смертью и любовью в тюрьме Вестре, когда ты будешь отбывать два года за злоупотребление служебным положением и два года за противоестественные половые отношения».
Я оглянулся по сторонам, и на лицах всех остальных не увидел ничего, кроме сомнения — датской национальной болезни. «Господин комиссар полиции, — произнёс я, — примите, пожалуйста, необходимые меры». И медленно, словно выбираясь из вязкой жидкости, начальник полиции нравов поднялся на ноги.
«Господин председатель Верховного суда, — произнёс он, — вы незаконно освободили заключённого. Вам, разумеется, придётся проследовать со мной в Копенгаген, чтобы всё встало на свои места», — и он двинулся к отцу.
В этот момент мой отец обнял повара, движением, которое было одновременно защищающим и нежным, и тогда я впервые в жизни увидел, как мужчина ласкает другого мужчину, и дай Бог, чтобы это было в последний раз. На секунду у меня в глазах потемнело, и показалось, что меня сейчас вырвет, и тут-то — когда моё внимание рассеялось — всё и произошло. Когда я снова открыл глаза, комиссар издал что-то вроде хрипа, качаясь, побрёл назад к своему месту и сел, уронив голову на стол.
За ним обнаружилась моя мать, которая обеими руками держала тяжёлую медную сковороду, до того висевшую на стене.
«У мужчин, — заметила она, — хрупкие головы и куриные мозги».
В это мгновение мне стало ясно, что мне предстоит увидеть обоих своих родителей обвиняемыми в суде и что мне самому придётся давать показания против них, и, возможно, именно тогда, когда я это понял, я стал взрослым. Я поднял руки: «Нам надо, — сказал я, — всё это обсудить», — и мои слова всех успокоили, все как-то осели, а я подошёл к отцу и его любовнику и резко, изо всех сил ударил маленького повара в челюсть. Тот сразу же упал, словно его скелет был каучуковый. Потом я схватил отца за отвороты пиджака. Я знал, что он будет бороться, и я знал, что должен победить его, и что так и будет, что эта схватка столь же проста, как и бои по вечерам в Академическом боксёрском клубе, за тем исключением, что в данном случае на карту было поставлено всё. Но сперва я хотел поговорить с ним, хотел откровенно рассказать ему о том, как страшно для сына потерять отца, ведь в эту ночь я его потерял, и я уже готов был произнести эти слова, я и сегодня их помню. Но я так и не сказал их. Я открыл рот, и мой язык пронзила резкая боль, и в следующее мгновение я оказался на полу, а за моей спиной стояла моя жена, твоя мать, Томас, Элине Ланстад Раскер, присутствующая здесь, а в руке она держала большую зеленоватую бутыль с одним из кораблей моего отца.
Я попытался сесть, и тогда она ударила меня ещё раз. Лёжа на спине на полу, я сказал: «Ты бьёшь меня, Элине», — но она ничего не ответила, и тогда я увидел, что другие женщины тоже встали, в руках у них сковороды, тяжёлые половники и бутылки с кораблями. Я снова попытался подняться, но они опять стали меня бить, и передо мной снова возникло лицо Элине, и я помню, что она сказала. «Мужчин, — сказала она, — надо защищать от них самих».
У меня ещё оставались силы. «Вы понимаете, что делаете, — кричал я, — он предатель, он предал не только меня, своего сына, он предал тебя, мать, и тебя, Элине, и всех женщин», — но они мне не отвечали, и я признаю, что плакал, что потерял самообладание. «Свинья, — кричал я своему отцу, — совратитель детей», — и, должно быть, они продолжали меня бить, потому что помню только, что они завернули меня в лежавший на полу ковёр, и я не мог сопротивляться, и, возможно, меня всё ещё били, возможно, я потерял сознание, потому что, когда я пришёл в себя, всё уже закончилось.
Отца, конечно же, не было, и маленького повара не было, а присутствующие в комнате сидели молча. И все пили — они нашли бутылки, в которых он хотел построить корабли, и теперь они сидели и пили — женщины, моя мать, моя жена, епископ, комиссар, профессора.
Я выбрался из ковра и оглядел их всех, но все они избегали моего взгляда, и я понял, что от этих людей помощи не дождёшься.
Постепенно все разошлись, и наконец в комнате осталась только Элине. Она сидела, положив руки на стол, и смотрела на тёмное море, и не стану отрицать, что в это мгновение я всё ещё горячо, безумно надеялся, что будет дано объяснение или извинение за всё то, чего я не мог понять. Но она не замечала меня, она просто смотрела в ночь и потом тихо проговорила самой себе: «Повернуться спиной к жизни, чтобы тебя всё равно сзади настигла и заполнила любовь».
На мгновение Гектор Ланстад Раскер спрятал лицо в ладонях, и, когда он убрал их, он снова владел собой. Потом он взглянул на свою жену, которая пристально смотрела на него всё время его повествования.
— Скажи, Элине, — спросил он, — я рассказал всё именно так, как было?
— Ты, — ответила она, — рассказал всё именно так, как было.
— Как ты понимаешь, Томас, — сказал адвокат Верховного суда, — мне было очень неприятно, но также и необходимо рассказать тебе это. Осталось только добавить, что я развёлся с твоей матерью сразу же после возвращения в Копенгаген.
— А потом вы когда-нибудь, — спросил Томас, — слышали что-нибудь о моём дедушке?
— Из-за границы приходили письма, — ответил адвокат Верховного суда, — и я отсылал их нераспечатанными назад. Последнее письмо пришло десять лет назад.
Гектор Ланстад Раскер посмотрел на портрет своего отца.
— Для меня, — сказал он, — из самой этой истории не следует никакой морали. Но у меня есть надежда и предположение, что можно создать мораль там, где история заканчивается. Я благодарю вас за ваше внимание.
С этими словами он вышел из комнаты. Некоторое время его бывшая жена сидела не шелохнувшись. Потом она бросила быстрый взгляд на новобрачных и тоже вышла, не сказав ни слова.
Томас встал и подошёл к окну. За его спиной, в кресле, словно кошка, свернулась девушка.
— Наступила ночь, а мы и не заметили, — сказала она.
Томас пошёл к столу и вылил в свой пустой бокал последнее чернильное содержимое бутылки. Потом одним движением осушил его, и рот его наполнился горьким осадком, но одновременно и кисловатым, возбуждающим привкусом земной природы.
— Да, — сказал он, — бывает, что ночь подкрадывается к нам сзади.
Он подошёл к одному из окон, приложил лоб к стеклу и стал смотреть в ночь.
Закон сохранения любви
Одним из самых впечатляющих лингвистических экспериментов, предпринятых в этом столетии, стало приложение к человеческой жизни понятий современной физики.
Это повествование является предостережением от осуществления подобных попыток.
Одновременно сам этот рассказ и представляет собой такое приложение.
Возможно, подобная противоречивость свойственна не только мне. Возможно, она стала предпосылкой земного бытия.
Я — физик-теоретик и в любой языковой системе более сложной, чем формальная логика первого порядка, чувствую себя крайне неуверенно. Если я тем не менее пускаюсь в странствие по разговорному языку, то это потому, что меня преследует безответная любовь к одной женщине. Или, возможно, это я преследую эту любовь.
Лишь одно я люблю так же сильно, как и её, — язык. Я преклоняюсь перед его способностью превзойти самого себя, демонстрируя при этом собственные пределы. При помощи языка я могу сказать: «До этого места, и не далее, простирается мой мир», — и, когда эта фраза сказана, я оказываюсь посреди пейзажа, о существовании которого я прежде даже не подозревал. Может быть, там я повстречаю её.