Выбрать главу

Паровоз с шипением выпустил пар, и из возникшего над перроном облака четверо оставшихся пассажиров вынырнули навстречу друг другу, как будто выросли из-под земли. Пока возле них кто-то принимал меры, чтобы к поезду прицепили ещё один вагон, они взглянули друг другу в глаза. В последние дни Дэвиду случалось обращать внимание на самые разные лица, но этих троих он определённо прежде не видел, они возникли перед ним, словно материализовавшись из воздуха вследствие этой маленькой досадной заминки при вообще-то безупречной организации, и теперь стояли, молчаливые и замкнутые, как будто они навсегда отстранились от окружающего их мира, как будто объединяло их только одно — непричастность к происходящему.

Прямо перед Дэвидом стоял военный — невысокий, суровый, высокомерный коренастый человек с чёрной повязкой на одном глазу, в ослепительно белом парадном френче, увешанном таким количеством свидетельств боевой славы, что на его груди невозможно было бы, подумал Дэвид, найти место, чтобы даже мелкими буквами вывести «Quod erat demonstrandum».[5] Дэвид был далёк от мира военных, но, опознав среди сверкающих наград Орден немецкого орла, он почувствовал некоторое удивление от того, что встретил этот взъерошенный символ поражения именно здесь, среди представителей наций, победивших в Мировой войне.

В двух шагах от него, на солнце, стояла стройная темнокожая служанка в белом платье. В руках у неё был большой кожаный чемодан, принадлежавший самому старшему, четвёртому члену компании, краснощёкому господину с меланхоличным взглядом, пористой и нездоровой кожей лица, хвастливыми нафабренными усиками, в дорогом костюме из английского твида, жилете и шейном платке, показавшимися Дэвиду убийственными в тропической жаре.

В то мгновение, когда молчание стало уже совершенно невозможным и Дэвид протянул руку, чтобы представиться, всех четверых снова накрыло облако пара, и чьи-то заботливые руки, подхватив Дэвида с его багажом, повели его по перрону мимо вагонов с солдатами, мимо товарных вагонов, которые впервые должны были привезти изрядное количество благ западной цивилизации в шахты Катанги, а обратно — медь и золото, к прицепленному салон-вагону и подсадили на подножку. С медленно плывущей подножки он увидел, как их королевские величества и бельгийский окружной комиссар машут на прощание, а за здание вокзала стремительно, словно падая на горизонт, опускается солнце. Солдаты салютовали, подняв винтовки в открытых окнах вагона, и Дэвид подумал: «Мы отправляемся вглубь Африки: ощетинившись штыками как ёж, воинственный ёж на рельсах», — и в то же мгновение почувствовал смущение из-за своей неуёмной фантазии и оттого, что так много людей машут им и кричат «ура», и, краснея, он нерешительно отступил в маленькую гардеробную, находившуюся позади него.

Здесь он на минуту задержался, поправляя свой светлый костюм. Потом открыл дверь и вошёл в салон.

После проведённого в тропиках месяца Дэвиду стало казаться, что он более или менее привык к неожиданной смене тьмы и света, к резким контрастам, от которых в первые недели у него начиналась головная боль. И тем не менее сейчас он застыл на пороге, пытаясь осознать, как же так получилось, что прямо из Африки он шагнул в максимально возможный и при этом совершенно европейский комфорт. Пол салона был покрыт толстым тёмно-красным восточным ковром, на окнах были тяжёлые кремовые шёлковые шторы, вокруг стола стояли обитые кожей кресла, на стенах висели картины, изображающие тенистые рощи, потолок украшала позолоченная лепнина, в дальнем конце салона белел настоящий мраморный камин, и весь этот невероятный интерьер освещался двумя стоявшими на столе высокими изящными керосиновыми лампами.

Его попутчики стояли, словно поджидая его, и слово, пришедшее Дэвиду в голову, когда он вновь окинул взглядом военную форму и господина в твиде, было слово «театр». «Совершенная театральная декорация, — подумал он. — Вот почему здесь всё трясётся и качается: нас опускают с колосников на сцену».

В этом образовавшемся разреженном пространстве, полном неопределённости и лишённом какой-либо направляющей силы, человек в твидовом костюме выступил вперёд, неловко поклонился, подождал, пока сотрясавшие его левое плечо нервные судороги, пробежав по лицу, не затихли, и заговорил вежливо и внушительно.

— Господа, — сказал он, — позвольте мне представиться. Я репортёр. Вчера я имел честь передать Его Beличеству сообщение о победе наших войск. То есть, как вы понимаете, я только вчера приехал примерно этим же путём, по реке, — путешествие, которое я проделывал и прежде, много лет назад. Поэтому позвольте мне, воспользовавшись моим относительно богатым опытом и той — как бы поточнее выразиться — responsabilite sociale,[6] которую предполагает возраст, взять на себя обязанности хозяина дома, — и он легонько похлопал по спинкам двух широких кожаных кресел. Дэвид с военным заняли предложенные им места, и Дэвид подумал, что приглашение в данном случае прозвучало похоже на приказ и что за вежливостью этого пожилого человека уже с самых первых его слов скрывается нечто, что Дэвид — если бы он не видел, насколько изысканно был одет сей господин и насколько во всех отношениях респектабелен, — мог бы вполне для самого себя определить как презрительное безразличие.

В углу на табуретке, без всякого приглашения и по-прежнему сохраняя молчание, устроилась девушка.

— Наше путешествие, — продолжал человек, чьими гостями они теперь оказались, — вчера, как мне сообщили, было посвящено искренности, и, значит, оно не должно стать обычной поездкой на поезде, по окончании которой всё так же незнакомы своим попутчикам, как и вначале. Напротив, мы должны предпринять всё от нас зависящее, чтобы выполнить пожелание Его Величества касательно искренности — нам следует без промедления познакомиться друг с другом. Меня зовут Юзеф Коженёвский, но мои друзья, к которым, как я совершенно убеждён, после нашего путешествия я смогу причислить и вас, называют меня Джозеф К.

Тут чернокожий слуга внёс бутылку шампанского в серебряном ведёрке, поставил его на стол и занялся разведением огня в камине. В это же время паровоз начал свой долгий подъём к далёким горам, весь состав стало немного потряхивать, а Дэвид поймал себя на мысли, что даже здесь, у экватора, ночи бывают холодными.

Вдруг он осознал, что все ждут его, и выпрямился.

— Меня зовут Дэвид Рен, — сказал он, — я математик.

Это добавление вырвалось у него непроизвольно. Ему следовало бы представиться секретарём датской делегации, но разве их хозяин не сказал, что у них впереди ночь, посвящённая искренности?

А Джозеф К. при этом удовлетворённо потёр руки.

— Математик, — сказал он, — как приятно, как… символично. Разве вы не согласитесь со мной, что математика — самая истинная из наук, более всех других дисциплин приблизившая нас к постижению мира?

— О, конечно! — воскликнул Дэвид, и, покраснев, он с плохо скрываемым удовольствием добавил: — Один великий математик как-то сказал, что, когда Бог создал небо и землю, и отделил свет от тьмы, воду от тверди и верх от низа, он показал себя математиком, потому что эти действия предполагают знание бинарных отношений. Так что на вопрос, что было в начале, мы можем ответить: в начале была математика.

— Блестящий афоризм! — сказал Джозеф К. и попытался открыть шампанское, но ему это не удалось, а Дэвид заметил сильно распухшее правое запястье. Тогда военный взял у него бутылку, и в его больших ловких руках пробка выскочила лишь со слабым шипением углекислоты, после чего он медленно и осторожно, держа салфетку между теплом руки и холодом бутылки, налил шампанское в бокалы, откинулся в кресле и с сильным немецким акцентом произнёс:

— Я — фон Леттов. Генерал Пауль фон Леттов Форбек.

Даже для Дэвида, который был не чужд некоторой гордости за своё невежество относительно тех сторон жизни, которые не упоминаются в математических журналах, это имя, когда оно было произнесено, прозвучало столь весомо, словно в помещении материализовалась конная статуя. Для послевоенной Европы генерал фон Леттов Форбек стал самим воплощением мужества, он был героем, и в данном случае не имело никакого значения, что он воевал на стороне потерпевшей поражение Германии. Всю Мировую войну в Восточной Африке Леттов Форбек сражался с отвагой льва, мудростью слона и ядовитостью змеи за законные немецкие колонии против безнадёжно превосходящих сил противника. Среди англичан и индийцев, привезённых на африканский континент для участия в европейской войне, он стал мифической личностью, которую они никогда не видели, но присутствие которой всегда ощущали. Во главе своих белых солдат и чернокожих «аскарис» он довёл до совершенства тактику булавочных уколов — партизанскую войну, которая оттягивала неизбежное столкновение и неизбежное поражение и за которую ему дали то же прозвище, что утвердилось за хитрым римским консулом Квинтом Фабием Максимом — «Медлитель». После поражения Германии, получив приказ из Берлина, он сложил оружие у Касамы и вернулся на родину, где его встречали как героя и где его ожидали почётные военные и политические посты. Вокруг него сам собой возник ореол мученика, и подразумевалось, что если бы генерал Леттов Форбек не получил приказа о капитуляции, он бы сражался где-нибудь на берегах озера Танганьика и по сей день.