— Как моряк, — обратился он к рыбаку, — ты наверняка согласишься со мной, что для того, кто повидал мир, три радости превосходят все остальные. И первая из них — это радость отъезда, ощущение, что на свободного человека, как и на птицу, не распространяется закон всемирного тяготения.
Вторая — это радость прибытия, знание, что ты можешь отправиться куда заблагорассудится и сказать: сейчас — и, может быть, только сейчас — моё место там, где я преклоняю главу.
Здесь он на мгновение прервался и подумал: «Какая жалость, что у меня есть только этот единственный слушатель-простолюдин, а не настоящая публика, и нет никого, кто мог бы сделать стенограмму». Но тут он почувствовал, что слова его взмывают над его головой к мерцающим звёздам, и, встав во весь рост, он ухватился за мачту, подождал, пока тело его обретёт равновесие, и взмахнул рукой.
— Третья, и наибольшая, радость, — громко сказал он, — возможность запечатлеть свой след там, куда ты пришёл, чувство, что ты можешь, если заблагорассудится, оставить в мире по себе такой след, что тебя никогда больше не забудут — ни люди, ни места.
Некоторое время он стоял, закрыв глаза. Рыбак молчал, но молчание не смущало Симона, который уже много лет назад научился и без всяких аплодисментов поздравлять себя с великолепным сольным выступлением. Однако у него промелькнула мысль о том, что старик, возможно, туг на ухо. «Но в этом случае, — сказал он самому себе, усмехнувшись, — он ничем не отличается от обычной публики».
Он произносил свою речь, повернувшись спиной к носу судна, что не совсем согласовывалось с его рассуждениями о торжестве прощания и прибытия, но ведь главное — стоять лицом к своей публике. Когда он теперь медленно открыл глаза, то увидел, как мигает маяк на Кристиансё, но не позади лодки, а на довольно большом расстоянии по правому борту.
— Мы плывём, — с удивлением сказал он рыбаку, — не в том направлении.
После этой его реплики наступила долгая пауза, во время которой Симон сделал было вывод, что его попутчик ещё и нем.
И тут рыбак заговорил.
— Я плохо слышу, — проговорил он хриплым голосом, в котором Симон узнал Нинин диалект в чистом виде, — да, собственно говоря, я вообще ничего не слышу. Поэтому я обычно отвечаю «да, да», ведь именно это обычно все хотят слышать.
— Сегодня, — добавил он, — мы будем ловить лосося.
Негодование, переполнявшее Симона, объяснялось не тем, что они идут не тем курсом, и не тем, что его перепутали с рыбаком. Он был возмущён тем, что сидящий перед ним человек не слышал ни слова из его речи.
— Мне нужно, — сказал Симон, наклонившись вперёд и злобно произнося слова прямо старику в лицо, — попасть на берег.
Рыбак посмотрел туда, куда указывала протянутая рука Симона, и кивнул.
— Да, — сказал он, — туман.
Симон ошарашенно смотрел вперёд. Там, где прежде мигал маяк Сванеке, теперь была темнота, а над этой темнотой повисла молочно-белая светящаяся завеса. Снова, в отчаянии, он стал указывать туда, где недавно виднелся Борнхольм, но рыбак покачал головой.
— Там нет рыбы, — сказал он. — К тому же, когда опускается туман, ветер стихает.
Симон подумал о девушке в зелёном платье, плывущей где-то перед ним в сторону Борнхольма, и снова возникло чувство, что Вселенная встала у него на пути. Он шагнул назад к корме, чтобы взять руль и изменить курс, и в это мгновение всё вокруг заволокло туманом. Туман сомкнулся вокруг лодки, накрыв её, словно плотная ткань, небо и море исчезли, ветер затих, воздух засветился молочным опаловым цветом, и силуэт рыбака, сидящего в нескольких футах от Симона, стал расплываться. В лодке стало тихо и тесно, как будто, подумал Симон, они вдвоём оказались в маленькой комнате, как будто Вселенная так близко подошла к ним со всех сторон, что они остались одни в целом мире. Сегодня ночью, сказал он самому себе, я поочерёдно то свободен, то заточён.
Рыбак тем временем опускал за борт леску с бесконечным рядом висящих друг за другом крючков.
— Здесь, под нами, — объяснил он, — скала обрывается и становится глубоко. Там и стоит рыба. Как птицы, — добавил он задумчиво, — высоко над дном.
Возникла длинная пауза, во время которой Симон попытался осмыслить происходящее. Потом рыбак снова заговорил.
— Сегодня тёплая ночь. — сказал он. — Хоть я и глухой, но я всё-таки заметил, что ты тут рассказывал историю. Я тоже расскажу тебе историю — про одну холодную, очень холодную ночь.
Симону пришло в голову, что с тех пор, как он уехал, чтобы делать с миром то, что ему заблагорассудится, мир всё время заставляет его слушать — так, как никогда прежде не приходилось. «А теперь ещё этого старого хрыча», — подумал он.
— Однажды я оказался на льдине, — начал рыбак. — Я направлялся в Гренландию — как и почему, не важно — и часть пути я проделал на судне «Рагна» Гренландской торговой компании. Но лёд встал и в конце концов раздавил судно, а потом сомкнулся сверху. И вот мы сидим на льдине. Я и ещё, наверное, человек двадцать. У нескольких парней был туберкулёз, их мы положили в стороне. Остальные бродили вдоль чёрной воды и думали о том, что всех нас ждёт смерть. Я тоже бродил, вместе с человеком, одетым по-гренландски и по-европейски, и он громко пел, как будто уже помешался. Один парень увязался за нами, я его ещё раньше заметил, потому что он всё пытался отпустить бороду, но было видно, что это у него не очень-то получается. У меня тогда ещё было всё в порядке со слухом, так что я слушал и песни этого безумного, и рассказ этого малого о том, что он учёный и уехал от жены и детей, потому что он, в отличие от всего остального мира, не считает, что женщины и дети необходимы мужчине для вечной жизни, и ещё потому, что он слышал, что человек, попадая за Полярный круг, оказывается одновременно и на Небесах, и в аду.
Он говорил, — добавил рыбак задумчиво, — что больше всего в жизни он ценит одиночество и молчание. Думаю, он прибился к нам и рассказал это, потому что надеялся, что втроём мы сможем быть в три раза более одинокими и молчать будем в три раза больше. Так что я ничего ему не ответил. А тот помешанный снова запел.
Всю ту ночь и весь следующий день, который, кстати сказать, в тех широтах в это время года — сплошная тьма, он пел, стоя у самой воды. Однажды я услышал, как тот малый без бороды спросил его, почему он поёт, и он ответил, что эскимосы поют в честь богов, если им есть о чём их просить. «И ты веришь в это?» — недоверчиво спросил его парнишка. «В это суеверие? — воскликнул тот. — Да нет, конечно. Я пою, чтобы согреться».
«Ну, и ещё потому, — добавил он, — что на самом деле кто знает, как оно там получится». И снова запел.
Здесь рыбак сделал паузу, чтобы вытащить снасть, осмотрел крючки и снова закинул их в воду.
— Гораздо позже, — продолжил он, — не помню точно когда, но когда припасы кончились, и больные умерли, и здоровые были уже полуживые, я ещё ходил вдоль края льдины, потому что не хотел умирать лёжа. Все, кто был, шли молча, только этот помешанный в анораке всё пел и пел. Небо было такое ясное, что мне казалось, я вижу каждую звезду, и северное сияние тянулось до края льда, как мост из замёрзшего света. Я протянул руку к сиянию, и лучи его разошлись, а потом снова сомкнулись. И тут откуда-то с моря в ответ донеслась песня, потом появились несколько эскимосов и вытащили на льдину свои лодки. Сперва они перевезли на берег больных, потом — старых. И вот, я поддерживаю помешанного, и веду его к лодке, и прямо перед тем, как сесть в неё, он оборачивается к тому парню без бороды:
«На прощание, — говорит он, — я хочу дать тебе три совета.
Во-первых, чтобы попасть в рай, надо иметь чертовски хорошие рекомендации.
Во-вторых, детей заводят не для того, чтобы жить вечно. Их заводят, чтобы они напоминали нам о том, что мы умрём.
А третье, что я хотел сказать тебе, это не совет, а молитва, обращённая к Богу: сегодня ночью я буду молиться о том, чтобы он благословил твою бороду».
Рыбак некоторое время помолчал.