Внутреннее убранство дома соответствовало его внешнему виду, и так как Хенрик прежде никогда не бывал в гостях у пожилых людей, то именно у своей тёти он впервые увидел переливающуюся всеми цветами радуги интерференцию прошлого и настоящего. В этом доме никогда однозначно не вставали на сторону одной-единственной эпохи или стиля, но позволяли времени выкристаллизовываться как ему будет угодно, и триста лет неустойчивого буржуазного гуманизма воплотились в мрачную мебель из красного дерева, чьи полированные поверхности являли собой концентрированное миниатюрное повторение большого парадного зала, где Хенрику и дочери экономки Пернилле разрешили играть. Эти триста лет воплотились в тёплую кухню, где ели и жили, и в холодную спальню, где Хенрика и Пернилле укладывали спать в одной постели, после чего мать Пернилле укрывала их большим одеялом из гагачьего пуха, гасила керосиновую лампу и уходила, а Пернилле, под впечатлением от строящегося на берегу дома для престарелых, прижималась к Хенрику и шептала, что теперь они будут играть в больницу, и он будет одним из старых пациентов, а она взрослым врачом, и он заболеет, но она постарается сделать так, чтобы он совсем поправился.
Архитектурное развитие дома достигло, по-видимому, своего завершения с постройкой на крыше асимметричного павильона. Здесь, под гравюрой Дюрера с изображением Эразма Роттердамского, «сделанном с натуры*, стоял двойной концертный рояль, на котором было добавлено по одной октаве с обеих сторон регистра. Изогнутые стены помещения по всей поверхности, кроме пяти окон, от пола до потолка были закрыты книгами в тёмных кожаных переплётах с золотыми тиснёными названиями на корешках, некоторые из которых Хенрику, по мере того как он учился читать, стали запоминаться, например «Учение о цвете» Гёте, книги гамбургского композитора Маттезона о музыке и аффектах или несколько томов о связи Иоганна Себастьяна Баха и каббалистической мистики чисел.
В те недели, которые Хенрик стал теперь ежегодно проводить на Родё, он видел свою тётушку за завтраком и по вечерам. Она никогда не бранила его, никогда не хвалила и, в отличие от всех других женщин в его жизни, никогда не прикасалась к нему. Но где бы они с Пернилле ни находились долгими светлыми мартовскими днями, строили ли они плотину, перекрывая маленький ручеёк, играли ли они на берегу или же карабкались на китайские хвойные деревья в парке, они чувствовали, что откуда-то сверху пожилая дама следит за ними, словно большая тёмная хищная птица, сидящая на вершине самого высокого на острове дерева.
Для Хенрика в этой дистанции и тем не менее постоянном присутствии тёти Леоноры было что-то успокаивающее, но совершенно непонятное.
Большую часть времени дети играли в парке, который полого спускался к озеру. Дорожки в парке заросли, лужайки давно следовало бы выкосить, а в розарии, который представлял собой колючие заросли красных, жёлтых, белых и оранжевых цветов, персидские розы, посаженные в XVI и XVII веках, превратились в кусты высотой с дерево. Среди ароматов этого парка, по колено в грязи, спрятавшись в высоких сорняках, и тем не менее под присмотром своей тётушки, Хенрик впервые почувствовал, что на то, что называют упадком, можно посмотреть двояко. Как на конец света и как на его начало.
Каждый день для детей заканчивался в павильоне на крыше дома в обществе пожилой дамы. Здесь она слушала, как они рассказывают о прошедшем дне и как они играют на рояле упражнения в четыре руки, которые она писала сама, слушала, пока не засыпала, но даже тогда дети чувствовали, что она слушает и находится вместе с ними, и её храп гармонично вплетается в то, что они играют, накладывая вибрирующий остинато-бас на основную мелодию.
Именно в этой комнате Хенрик поверял тёте свои самые сокровенные мысли и рассказывал о самых важных решениях. Леонора Брассерман была внимательным, но при этом непостижимым слушателем, и Хенрик не мог вспомнить случая, чтобы она когда-либо высказала своё мнение о том, что он рассказал, даже когда в девятнадцатилетнем возрасте он сообщил ей о своём решении стать архитектором, а не музыкантом. Как ему казалось, его мысли сами собой прояснялись и упорядочивались в её присутствии.
Но однажды она заговорила о том, что не касалось их ближайшего окружения и будней. Это произошло как-то вечером, и Хенрику тогда было лет двенадцать.
В тот вечер он, как и прежде, играл вместе с Пернилле, но на этот раз всё было иначе. Он как будто по-новому взглянул на Пернилле, как будто она, ударяя по клавишам, нажимала прямо на него, и он в тот вечер был почему-то зол и обидчив, и его вдруг посетила мысль, что ведь на самом деле это он некоторым образом хозяин в доме и это он происходит из семьи музыкантов, а она дочь экономки, да к тому же ещё и девчонка, и он вложил все силы в свои удары и увеличил темп, словно хотел своей игрой заставить её уйти с клавиатуры и убрать её голос из сонаты.
Тут его тётка заговорила, и заговорила она незнакомым, редким для неё тоном, который крепко схватил звучащую в помещении музыку, свернул её и засунул обратно под крышку рояля, так что наступила полная тишина.
— Ты не слушаешь, Хенрик, — произнесла она. Хенрик молчал.
— На что похожа, — продолжала старуха, — эта комната?
Дети оглянулись по сторонам, словно впервые увидев комнату.
— Она похожа на ухо, — сказала Леонора. — Это ухо. Большое ухо, слушающее Небеса.
Взгляд её стал рассеянным, и Хенрик понял, что она его не ругает, а собирается сказать ему что-то важное.
— Для жизни каждого человека, — медленно продолжала старуха, — Господь Бог сочинил целый ряд аккордов и цифрованный бас. Нет предела тому, насколько тоскливую и бессмысленную музыку может играть человек, если он не прислушивается к Господу Богу. Мой племянник и многие другие вместе с ним не принимают новую музыку, потому что она написана евреями, народную музыку Восточной Европы, потому что она славянская, а что касается негритянской музыки, они надеются, что её уничтожит американская расовая политика.
Она встала и оперлась на рояль.
— Я, — продолжала она, — уже много лет — дольше, чем вы оба можете себе представить, слушаю небесную музыку, сопровождающую мою жизнь и жизнь других людей, и теперь, когда я постепенно становлюсь тута на ухо, я слышу её яснее, чем когда-либо прежде. Эта музыка может быть тональной и, по моему глубокому убеждению, может быть и атональной. Я стара, но считаю, что она может быть даже синкопированной — именно так, она вполне может быть синкопированной. Но я абсолютно уверена в том, что никогда не слышала с Небес ничего, что было бы похоже на присягу Южноютландского драгунского полка.
Она направилась к двери, и Хенрик сразу же вспомнил тот день, когда он впервые увидел её, и понял, что она, как и тогда, говорит с ним как со взрослым человеком.
В дверях она обернулась.
— В Вене, — сказала она, — я встречалась с Листом, которого поцеловал в лоб Бетховен, который учился у Гайдна, который знал Глюка, который выступал вместе с Генделем в Лондоне, и я могу сказать вам, особенно тебе, Хенрик, суммируя всё, чему я научилась: если ты не умеешь слушать, можно доиграться до самой преисподней.
В тот вечер дети некоторое время сидели молча, рассматривая комнату, которая слушала ночное небо, и долго ещё эхо непонятного и вместе с тем важного предостережения, сделанного старухой, звучало у них в ушах.
Но в конце концов и оно стихло.
6
На протяжении шестнадцати лет Хенрик каждый март проводил две недели на Родё у своей тётушки, и в конце концов он стал воспринимать как само собой разумеющееся, что так оно и будет всегда и что ему никогда не удастся понять, что связывает его с Леонорой Блассерман.
В тот год, когда ему исполнилось двадцать четыре, потрясение, вызванное Первой мировой войной, стало постепенно проходить, и в семье уже с оптимизмом поговаривали, что могучие европейские силы снова начинают показывать зубы и втягивать ноздрями утренний воздух. Для Хенрика к этому времени эхо предостережения его старой тётушки, да и вообще большинство звуков из его детства смолкли, уступив место иному голосу, который объяснял ему, что он создан для чего-то великого, что он в своей жизни должен разрешить загадку, которая занимала человечество две тысячи лет. Об этом ощущении своей избранности — которое появилось у него совершенно внезапно — Хенрик вначале никому не рассказывал, и мысль эта легла на него тяжким грузом. Тяжело быть избранным, когда тебе всего двадцать четыре года, но Хенрик повёл себя так, как учили дома, выпрямил спину, втянул живот и держался как ни в чём не бывало, и вскоре он почувствовал прилив сил. Большинству спасителей в истории проложили путь их родители, и Хенрик заметил, что для достижения абсолютной власти и исключительной проницательности никакая тренировка не может быть лучше, чем та, которая у него уже есть, ведь ему с трёхлетнего возраста приходилось в присутствии множества людей играть переложение для фортепьяно «Императорского марша» Вагнера и петь все голоса в «Боевой песне Гребного клуба датских музыкантов», написанной его отцом.