Выбрать главу

«Это, — подумал он, — взаимопонимание тех, кому предстоит вместе умереть, это безумная респектабельная вежливость, которая охватывает и палача, и жертв, и будет длиться, пока смерть не разлучит их. К тому же эти трое безумцев настолько хорошо знакомы со смертью, что теперь, когда она оказалась ещё одним пассажиром-зайцем, им это прямо-таки нравится», — и он с трудом подавил в себе желание закричать.

Тут Джозеф К. осмотрел его через пенсне, наклонился вперёд и ласково сказал:

— Думаю, мой мальчик, у вас есть возможность сделать ещё один шаг по направлению к той смутной границе, которая отделяет юность от настоящей жизни. Я имею в виду, что, возможно, вам теперь понятно, что я имел в виду, говоря о нахождении на дне и осознании, что дальше тонуть некуда.

— Тонуть, может, и некуда, — раздражённо заметил генерал, — а вот падать предстоит футов двести.

— Если я правильно понимаю, — вежливо заметил Джозеф К.,- моя бывшая горничная имеет в виду ту долину, где, скорее всего, можно говорить о семистах футах.

«Вы совершенно безумны», — подумал Дэвид, но автоматизм научного мышления всё-таки заставил его внести поправку.

— Разница в пятьсот футов ничего не меняет, господа, — сказал он, — двухсот футов вполне достаточно для того, чтобы падающий состав, при прочих равных условиях, успел достичь почти максимальной скорости падения.

На минуту наступила тишина, во время которой Дэвид представил себе чрезвычайно малое продолжение своей недолгой жизни как короткий холодный отрезок железной дороги впереди поезда.

Тогда Джозеф К. поднял руки, словно призывая большую аудиторию к порядку:

— Господа, события последних минут заставили меня на мгновение потерять присутствие духа. Но теперь я чувствую, что пришёл в себя, и, напоминая вам о том, что теперь более чем когда-либо прежде надо поторапливаться с искренностью, поскольку у нас, — он достал золотые часы из кармана жилета, — поскольку у нас, если это именно та самая долина, о которой я думаю, вряд ли осталось больше трёх четвертей часа до… момента истины, я хотел бы попросить вас, дорогой Дэвид, поскольку вы человек, о котором мы не знаем ничего, кроме того, что у вас приятное лицо и… недремлющее чувство справедливости, рассказать, кто же вы такой.

Не веря своим ушам, Дэвид посмотрел на спутников, но не было никаких сомнений в том, что их невозмутимость была не показной, а вполне искренней. Потом он покачал головой.

— Боюсь, — сказал он, — что не могу сейчас мыслить последовательно, потому что знаю, что ждёт нас впереди. Я думаю, что нам следует использовать это время, чтобы найти какой-то выход из положения, например, спрыгнуть с поезда, — и он с надеждой посмотрел на генерала.

Но фон Леттов с презрением отвернулся.

— В первую очередь, — заявил он, — мы не сможем уцелеть после прыжка в такой местности и при такой скорости. Во-вторых, негритянка господина Коженёвского пристрелила бы нас как собак, прежде чем мы успели бы открыть окно. И в-третьих, я не хотел бы подвергать себя такому унижению, как попытка бегства от арапки.

— Прислушайтесь к мнению специалиста, — сказал добродушно Джозеф К.,- и давайте воспользуемся оставшимся временем, чтобы действительно… жить на коленях. Вы, дорогой Дэвид, вероятно, можете черпать силы, глядя на нас с генералом.

Дэвид взглянул на говорящего, и с беспросветным отчаянием отметил, что в писателе появилась какая-то маниакальная весёлость, как у человека, которого всю его жизнь подвергали унижениям, но который теперь, отбросив все условности, с облегчением обнаруживает в глубинах своей души собственный запас наглости.

— Генерал, — оживлённо заметил Джозеф К.,- всю свою жизнь прожил на краю ада, а я, при моём возрасте и моём здоровье, уже много лет просыпаясь и обнаруживая себя в живых, принимаю каждый новый день с изумлением. Подумайте о нас с генералом, юный друг, или о чём-нибудь столь же нетленном. О математике, например.

Во взгляде Дэвида читалась полная безысходность.

— На самом деле, — сказал он, — в те моменты моей жизни, когда мне действительно становилось страшно, я перечитывал какое-нибудь особенно красивое математическое доказательство, и это, как правило, успокаивало меня. Я думал о том, что в логике, возможно, содержится сама суть жизни, и если пытаться разгадать божественный план мироздания, то скорее уж его можно найти в арифметике, чем в Библии.

Он чувствовал, что попутчики с интересом разглядывают его, и под давлением сознания, что от всей его жизни остались лишь какие-то минуты, он слышал свой голос, не затихая звучащий в помещении.

— И тем не менее я здесь, потому что оставил математику, — сказал он. — Я оставил её, потому что у меня была мечта. Я подумал над тем, что вы сказали, господин Джозеф К., о том, что мы живём и грезим в одиночку, и мне кажется, я не согласен с вами. Моя мечта была всеобщей мечтой — мечтой о великой простоте. Я чувствую, что есть что-то неправильное в том, чтобы рассказывать вам это сейчас, но я всё-таки расскажу: мир представлялся нам предельно простым и цельным. И если мы надеялись, что дело обстоит именно так, то это было связано с тем… с тем, — Дэвид подыскивал слова, — что математика начала походить на падающую башню в Пизе. Огромная конструкция, которая медленно наклоняется, и никто не знает, что делать. Не знает, но надеется.

Вид у него был несчастный.

— И не только математика, то же самое с естествознанием. Такие имена, как Буль и Гильберт, Максвелл или Планк, имена, которые ничего вам не говорят, все они продолжали строить конструкцию, а она росла вверх и наклонялась всё больше и больше. Может быть, это происходит не только с наукой, может быть и со всем миром. Возьмите, к примеру, войну. В этом случае Пизан-ская башня, возможно, не вполне подходящий образ, это скорее как Венеция — всё уже начинает тонуть. И тогда мы создаём мечту, мечту о создании порядка посреди беспорядка, логически последовательную теорию, чтобы возможно было остановить общее падение в грязь. Наверное, никто не решается сказать это прямо, но все мы знаем: это желание, подобное тому, что воздвигло Вавилонскую башню. Желание дотянуться до Бога.

Сам того не замечая, Дэвид раскачивался взад и вперёд, и в глазах попутчиков приятные черты его лица расплылись, и они увидели перед собой человека, который принял на себя падение своей культуры и теперь, от безысходности, собирается пойти вслед за ней ко дну.

— Мы считали, — продолжал он, — что пусть неврологи и психиатры покажут, что человеческая душа — это тоже биология. Биологи и физики должны были свести эту биологию до химии и физики, а математика должна была упростить химию и физику до арифметики. Эту математику мы должны были сами свести к логическому исчислению.

Человеку, — в голосе Дэвида на мгновение зазвучала незыблемая самоуверенность всех европейских естественных наук, — должны были дать исчерпывающее описание в виде ряда знаков и правил их сочетания.

Тут Джозеф К. наклонился над столом, и впервые за эту ночь пожилой человек, казалось, забылся.

— Это, — сказал он восторженно, — именно то, что я всегда знал. Это то, что я предсказал в своих книгах. И это свершится. Писателю-провидцу это ясно. В человеке есть нечто… предсказуемое. Если вскрыть его прошлое, его… тёмные инстинкты, если изучить его тайный внутренний ландшафт, то, в конце концов, все оказывается таким простым.

Он резко встал, поднятый на ноги сильным внутренним волнением, и принялся прихрамывая ходить взад и вперёд по вагону.

— В детстве я часто рассматривал карты, я был… одержим картами, но более всего белыми пятнами. Эти неизвестные места, эти тёмные чуланы мира, откуда исходит… дикое притяжение. Поэтому я ушёл в море. Мне необходимо было туда попасть. И вот ты путешествуешь, путешествуешь, по Азии, по Южной Америке, вверх по реке Конго, и это… это… путешествие внутрь самого себя, это составление гигантской карты, ты становишься… геодезистом в душе. И возникает целый материк, пугающий, тёмный, он требует, требует… к себе своего человека, и начинаешь что-то понимать, что-что неопределённое. И приходит день, когда ты уже всё увидел, когда ты добрался до… стены во Вселенной, дальше уже идти некуда, нет больше ничего нового, на карте нет больше белых пятен. Но остаётся ещё что-то непонятое, в глубине человеческой души всё ещё есть белые пятна, и ты… — Тут он остановился, уставившись сквозь пенсне невидящими, слезящимися глазами в пространство. — Вот здесь-то, — продолжил он, снова овладев своим голосом, — и должна вмешаться наука. Когда мы, художники и исследователи-путешественники, показали публике, что всё можно увидеть, то наука должна доказать, что последние белые пятна, чувство вины, религия и мораль и… любовь, поддаются… как там это называется?