Хенрик засмеялся:
— И она ответила, что все мы, слава Богу, когда-нибудь умрём. А ты тогда сказала: «Фру Леонора, когда вы когда-нибудь умрёте, можно мы возьмём вашу голову и поставим её на полку рядом с господином Бахом?»
Пернилле снова стала серьёзной.
— Я так никогда, — сказала она, — до конца и не поняла про время.
В это мгновение двустворчатая дверь павильона распахнулась и в дверном проёме появилась Леонора Блассерман.
Она сидела в инвалидной коляске, такая худая, что Хенрик и представить себе не мог, что такое бывает. И тем не менее от сидящей в кресле фигуры, от её лица хищной птицы и её теперь белых как снег волос исходила непреклонная воля, как будто она, потеряв две трети своего веса, ничего при этом не лишилась, а, наоборот, сконцентрировала всю свою силу и свой характер в том, что осталось. Только в глазах, как показалось Хенрику, он заметил отсвет далёкого пожара, который он истолковал как следствие перенесённой ею болезни.
Он хотел было встать, чтобы помочь ей, но она остановила его и, ловко и привычно маневрируя, подъехала на своём кресле к ним, остановившись напротив.
— Какая приятная неожиданность, дорогие дети, — сказала она, и Хенрик засомневался, а не успела ли она во тьме своих преклонных лет уже позабыть о своём приглашении.
— Ты ведь знаешь, Хенрик, — продолжала она, — как практически во всех les grans operas именно внезапная встреча предвещает начало настоящего действия.
Хенрик попытался приветливо улыбнуться. Эта встреча, как он знал, означает для Леоноры Блассерман, её дома и её эпохи окончательное завершение действия.
— Мы поздно приехали, — сказал он. — Вы, вероятно, в это время уже в постели.
— Я перестала спать, — ответила старуха, и Хенрику показалось, что она, должно быть, полностью утратила чувство реальности.
— Мы как раз, — заговорила Пернилле, — говорили о прошлых днях. И о времени.
— Да, — сказал Хенрик, — о том, как это было мило со стороны тёти написать эту прекрасную музыку, которая переносит нас назад, к тем счастливым часам, которые мы здесь провели.
Старуха внимательно их рассматривала.
— Среди молодых людей, — сказала затем она, — и особенно в твоей семье, Хенрик, распространено мнение, что человек в преклонном возрасте погружается в воспоминания. Мне лично никогда не было интересно вкладывать свою душу в прошлое. Добрым старым временам свойственно пить кровь из настоящего. Господь Бог говорит, что предстоящие задачи требуют нашего безраздельного присутствия.
В течение, вероятно, целой минуты Хенрик и Леонора смотрели друг на друга, и он тщетно пытался понять, что же она имеет в виду, пока наконец не осознал, что речь её, как и её дух, освободилась от земного порядка и теперь переходит с одного на другое, не неся при этом никакого скрытого смысла. Он почувствовал, как усиливается в нём чувство сострадания и к этой старой, повредившейся рассудком даме, и к девушке в заштопанных чулках. Он никогда не был религиозен, но подумал, что растущее в его душе чувство — это, должно быть, то, что люди верующие называют безграничной любовью к ближнему, и не без удовольствия отметил, что он, оказывается, способен и на такие чувства.
— Поиграйте мне, детки, — сказала Леонора. — Мы не можем позволить, чтобы наша опера состояла из одних пауз.
Хенрик и Пернилле снова повернулись к роялю и без всяких усилий, но вместе с тем maestato[68] сыграли вторую часть сонаты.
Пока Хенрик играл, с ним стало что-то происходить, казалось, что музыка и рояль всё больше начинают играть на нём. «Подобно тому как мировая история играет мной», — успел он подумать. Потом возникло ощущение, что печальные чувства, которые вызвали в его душе слова тётушки, усилились музыкой и теперь охватывают не только его самого и двух женщин, но и все помещение вокруг них. Пока последние аккорды сонаты ещё наполняли павильон отзвуком, который, казалось, будет звучать вечно, он огляделся, и вдруг ему стало очень грустно, оттого что этот павильон и всё то, ради чего он был построен, должно исчезнуть. В том, что его снесут, он ни минуты не сомневался. Хотя он лично, по какому-то недоразумению, даровал этому дому отсрочку, всё равно та приливная волна, которая сейчас поднимается в Европе, смоет его вместе с роялем и тётушкой. Хотя он лично, возможно, и будет сожалеть об этом, но в новом государстве не будет места Эразму Роттердамскому, Иоганну Себастьяну Баху и семитской каббале. Великое очищение необходимо, он это понимал и смирился, но в этот трогательный момент он дал волю переполнявшим его чувствам, которые относились и к обеим женщинам.
В той тайной организации, к которой он принадлежал, много обсуждали старое европейское представление об обществе двенадцати мудрецов-алхимиков — золотой цепи знания о мире и его будущем. Из этих разговоров Хенрик понял, что его братья по ордену придерживаются мысли, что все они, а значит, и он сам, являются частью этой золотой цепи. Поэтому алхимические символы остались в его сознании образами, стимулирующими работу мысли, и теперь он подумал, что комната эта напоминает закрытую реторту, под которой музыка его тёти горит медленным неугасимым огнём, облагородившим его чувства, и вдруг он ощутил готовность обронить золотую песчинку, почувствовал переполнявшее его желание утешить этих женщин, которые, каждая по-своему, были беспомощными и деклассированными, дать им мельком взглянуть на те сокровища, которые он носит внутри себя. Рассказать им о своей великой тайне. Не понимая, с чего он это взял, он осознавал, что их ждёт смерть. Но ведь всякий человек, стоит ему увидеть, в чем заключаются стоящие перед Хенриком задачи и его предназначение на этой земле, сможет вынести всё, что ему суждено, с душевным спокойствием, и человек этот сможет про себя прошептать: «Увидеть Хенрика Блассермана — и умереть!» Он повернулся спиной к роялю и поднял руки, словно держал дирижёрскую палочку или маршальский жезл или как будто собирался благословлять свою паству.
— Я хочу, — заявил он, — кое-что сказать.
До вашего прихода, тётушка, мы с Пернилле говорили о старении и о движении времени. Мы вспоминали, как вы когда-то сказали, что очень старая музыка по-прежнему молода. Я это навсегда запомнил. Но я также не забыл и другое ваше высказывание, а именно то, что всему своё время, что любое произведение искусства когда-нибудь отзвучит. Что книгу будут непосредственно воспринимать в течение приблизительно ста лет, но что потом развитие языка отодвинет её в прошлое. Что музыка, если в основе её лежит принцип гармонии, более долговечна. И что живопись, возможно, остаётся на ещё более долгое время, но именно более долгое, а не навсегда.
Я много думал над этим. Всё на свете какое-то время существует, а потом затихает и исчезает. Всё яснее и яснее я начинал осознавать, что во мне присутствует нечто другое, что я принимаю участие в чём-то безграничном, не имеющем пределов роста, не принадлежащем одному времени, но относящемся ко всем временам. В течение нескольких последних лет я нашёл это. Или точнее — мне это подарила Вселенная. Он сделал короткую эффектную паузу.
— Моя задача здесь на земле, — продолжал он, — это решающая задача — расширить границы человеческого «я». Я исследую, насколько великим человеком может стать Хенрик Блассерман. Не ради него самого, но ради всего человечества.
У животного нет настоящего сознания своего собственного «я». У примитивных народов его тоже нет. Но у нас есть. История европейца — это история всё ускоряющегося роста «я». И это развитие в ближайшее время сделает резкий рывок вперёд. В XVIII веке религия отвернулась от Небес и осознала, что место ей — в человеке, что она часть его «я». Великий Ницше знал, что это «я» может стать больше, чем кто-либо мог себе прежде представить. Что отдельный индивидуум может подняться над общей массой и стать сверхчеловеком.
Он на мгновение замолчал.
— Человеческое «я», — продолжал он, — состоит из чувства собственного достоинства человека, его умений, его знаний и его власти. Раньше считалось, что для всего этого существует верхний предел. Моя задача здесь на земле показать, что едва ли существуют пределы тому, что человек может изучить, что он может совершить, какую власть он может обрести над своими ближними и какой образ он может создать, не погибнув при этом.