Выбрать главу

Из всего, что мир называет чувствами, я признаю за собой только одно. Лёгкое раздражение, которое я лелею в себе, потому что оно меня согревает. Но я никогда его не понимал. Что-то подсказывает мне, что сегодня ночью я смогу понять.

Я проектирую и изготавливаю зеркала. Этим же занимался мой отец, а ещё раньше — его отец. Я стал инженером, им это не удалось. Но это не моя заслуга, всё дело в прогрессе. Главная истина о любом ремесле состоит в том, что оно представляет собой состояние души. Для этого состояния перемены, называемые прогрессом, никакого значения не имеют. Суть моей работы не отличается от сути работы моего отца или деда.

Такое положение вещей вполне закономерно. Мы не можем ни сказать, ни сделать ничего, что не было бы уже сказано или сделано раньше. И не только в словах мы повторяем себя и других. Наши поступки — это тоже клише.

Если тем не менее имеет смысл называть меня художником, то не из-за того, чего я достиг, а из-за того, к чему стремился.

Я мечтал создать зеркало, которое воспроизводило бы мир таким, каков он есть. В некотором смысле именно эта мечта и очистила меня.

Европейская история знает две интерпретации зеркала: истина и грёза. Овидий пишет, что Немезида исказила поверхность воды и поэтому Нарцисс увидел призрак, который он ошибочно принял за настоящего человека.

В зеркале Первого послания к коринфянам было видно отдельными фрагментами, частично, неполно.[74]

В эмблематическом словаре Средневековья зеркало было символом vanitas — тщеславия, одного из семи смертных грехов.

Зеркала X. К. Андерсена и Льюиса Кэрролла таят в себе опасность, они ненадёжны. У Жака Оффенбаха Дапертутто[75] крадёт человеческие души, похищая отражения людей.

Все эти зеркала лживы. Как и всё, известные нам самим. Мы знаем, что никогда в зеркале не видим себя такими, каковы мы на самом деле. В зависимости от нашего душевного состояния мы видим самих себя непонятыми и одинокими, или, наоборот, всеобщими любимцами, или животными, скрывающимися под тонким налётом человечности. Но никогда мы не видим самих себя такими, какими мы являемся в действительности. Составленными из всех этих неполных истин. Для людей зеркало всегда остаётся экраном, на который проецируются их стремление к состоянию равновесия.

Второе известное в истории зеркало — это грёза. Это бесстрашное зеркало в «Белоснежке». Это зеркало Шекспира в обращённых к актёрам словах Гамлета, что следует держать «the mirror up to nature».[76] Именно эта мечта заставляла средневековых сочинителей называть свои трактаты Speculum,[77] убеждая тем самым читателя, что они являются исчерпывающими и надёжными. На Востоке это легендарное зеркало Будды, мудреца Шакьямуни, которое описывает поэт Асвагхоша на заре золотого века буддизма:

«Во время второй ночной стражи он получил высший небесный дар ясновидения… Благодаря ему он увидел весь мир, который показался ему отражённым в совершенном зеркале». Эти отражения абсолютно надёжны, потому что они неподкупны. Потому что их никак не затрагивает то, что они отражают.

Такое зеркало я и искал. Теперь, когда всё уже в прошлом, я могу признать, что моя тоска по действительности была связана с моим отношением к женщинам.

Я знал, что самое страшное на свете — это когда тебя бросают. Рано или поздно всех нас бросят. Поэтому расставание — это то, в чем я упражнялся каждый день. Я всегда сам уходил от женщин, чтобы не утратить навыка расставания. Теперь я могу признаться, что я их боялся. Женщина — это единственное существо на земле, общение с которым — это беспрестанное расставание и прощание друг с другом. Чем дольше я их знал, тем более чужими они мне становились.

В какой-то момент я стал бояться, что сам несу долю ответственности за эту цепь расставаний. И тогда я начал думать о Зеркале. Я хотел, чтобы оно стало третейским судьёй, неким эталоном и свидетелем истины в ту ночь страстей, когда разыгрывается любовная драма.

В мае 1927 года мне предложили сконструировать зеркальный телескоп для новой скандинавской обсерватории в районе Дельжон в предместье Гётеборга. Я согласился.

Я знал, что обсерватория задумана как символ примирения скандинавских стран. В то время по всей Европе ежедневно проходили забастовки. Мы знали, что грядёт экономический кризис невиданного прежде масштаба. У меня не было ни тени сомнения, что нас ждёт новая мировая война.

Обсерватория была попыткой притупить страх, сообща созерцая звёзды. Как и все монументальные национальные иллюзии, это намерение — для тех, кто принимал решение, — было наполовину осознанным, наполовину неосознанным. Мне с самого начала было понятно всё.

Мне задавали вопрос, почему же я тем не менее изъявил желание участвовать в проекте.

Что тут сказать? Мы так мало знаем о том, какому делу в действительности служим. Когда Кеплер в 1604 году опубликовал свои оптические теории в трактате «Дополнения к Вителло», он считал, что подтверждает существование Бога и неизменность своей эпохи. История показала, что он сделал решающий шаг на пути к изменению окружавшего его мира до неузнаваемости.

Если меня всё-таки продолжали спрашивать — а находились и такие, — почему я участвовал в политическом предательстве, я отвечал, что надо же мне было зарабатывать на жизнь.

И если меня не оставляли в покое, я грозился всыпать им по первое число.

Это было за четыре года до того, как был построен зеркальный телескоп обсерватории Паломар. В то время считалось, что создать большее зеркало, чем рефлектор телескопа лорда Росса, с диаметром 1,9 метра и фокусным расстоянием 17 метров, никогда не удастся. Тогда ещё спорили о том, не принадлежит ли будущее телескопам-рефракторам.

В течение лета двадцать седьмого года мы построили помещение для работы. Зимой — керамическую печь. Следующей зимой я отлил зеркало.

Не стоит рассказывать о моих исследованиях, которые привели к тому, что я остановил свой выбор на покрытом серебром зеркальном стекле. О моей разработке гомогенных видов стекла. О моём серебряном покрытии. О сне, которым я пожертвовал, чтобы впервые в истории нарушить правило, которое в течение двухсот лет говорило нам, что поглощение зеркалом света никогда не может быть меньше 50 %. Я хочу показать вам звёзды, а не занимать вас разговорами о том, как трудно до них добраться.

У меня было девятнадцать неудачных попыток. Последнее, успешное охлаждение длилось тридцать один день. Без гордости, без гнева, без сожаления могу сказать, что никто другой не видел того, что увидели мы, когда открыли печь.

Это было совершенное вогнутое зеркало, часть сферической поверхности, воображаемый центр которой находился на расстоянии пятидесяти двух метров. Апертура его составляла семь метров в диаметре. Язык беден. У меня нет желания более говорить о том зрелище.

Тогда же мы впервые услышали о ней. Молва о ней разносилась по всему свету, словно она была самой знаменитой куртизанкой или оперной дивой. Она была шлифовальщицей стекла.

Я отправился в путь, чтобы найти её. Я следовал за теми чудесами, которые она создавала. У Фризских островов я увидел на судовой надстройке золотистый диск, словно на палубу опустили полную луну. Но это была не луна, это был ослепительно белый круг, свет которого был отражением света маяка, находящегося в десяти милях от судна. Световой пучок диаметром в полметра не рассеивался, он оставался таким, каким и был, покидая невероятную, непостижимую, совершенную линзу. Рассказывали, что это был её подарок голландскому государству.

В Вене я посетил новую оранжерею. Вогнутые стены она покрыла эллиптическими зеркалами, которые так воспроизводили внутренность помещения, что посетителей с трудом удавалось уговорить зайти внутрь, потому что на их глазах помещение площадью сто квадратных метров превращалось в непроходимый и бескрайний лимонно-апельсиновый лес, в котором, как им казалось, они обязательно заблудятся.

Я не нашёл её; всегда получалось так, что она только что уехала оттуда, куда я приехал, — таковы уж женщины. Наконец я вернулся в Гётеборг. Она оказалась там.

Она распорядилась, чтобы все, кроме меня, покинули помещение, и взялась за работу. Сперва она разделась. Я пытался объяснить ей про сферическую аберрацию, порок вогнутых зеркал. Не знаю, слушала ли она меня. Не знаю, понимала ли она. Она была примерно метр и шестьдесят сантиметров ростом, наполовину японка, наполовину итальянка. Говорили, что её предки были одними из первых, кто сбежал от запрета на выезд из страны, распространявшегося в Средние века на всех шлифовальщиков стекла в Венеции. Они бежали на Восток.