Выбрать главу

К дому он вышел только на рассвете, когда кончился снегопад. В одном из окон горел свет, из трубы вилась струйка дыма. К окрашенному охрой крыльцу вела аккуратно расчищенная дорожка. Алексеем овладели волнение и робость: сюда его никто не приглашал, и еще неизвестно, каков будет прием. Но не уезжать же ни с чем — не повидав Настю и не выяснив, что с ней теперь.

Дверь открыл Илларион Дмитриевич. Он был все в той же темно-синей гимнастерке, как тогда на барке, в брюках галифе и бурках. На впалых, хорошо выбритых щеках проступал румянец: верно, это он только что разгребал снег у крыльца. Илларион Дмитриевич не выразил ни удивления, ни радости; внимательно посмотрел усталыми глазами и сказал:

— Ну, здравствуй! Значит, приехал. — Он пожал Алексею руку. — Застыл? Да, занепогодилось нынче. — И вдруг, как бы оборвав себя и все не давая Алексею заговорить, попросил подождать минутку.

Он плотно притянул толстую, массивную дверь, ведущую из сеней в дом, и оставил Алексея одного, но ненадолго. Появился Илларион Дмитриевич уже в шапке и пальто; деловито проговорил:

— Ну, идем. По дороге на завод и потолкуем.

— Как Настя? — спросил Алексей, и в этом вопросе нельзя было не почувствовать всю тревогу, которую он испытывал много дней подряд.

Но Иллариол Дмитриевич как будто и не услышал вопроса.

— До завода вообще-то рукой подать, да вот снегу навалило. Быстро не дойдешь. Поэтому я сегодня пораньше. Ты с разъезда или со станции?

— С разъезда, — ответил Алексей, недоумевая, отчего Илларион Дмитриевич так упорно не хочет говорить о Насте и почему не пригласил его в дом. — Еле нашел ваш дом. Настя рассказывала мне когда-то, как лучше пройти. Говорила, от разъезда ближе, а я шел, наверно, час. Хожу вокруг да около, а к дому никак не выйду. Словно заколдовал кто-то. Да еще на разъезде эпизод вышел…

— Бывает, — перебил Илларион Дмитриевич. — В таких случаях старухи говорят: бес хороводит. Я и то однажды шел в снегопад через реку и все к заводу возвращался. Вот видишь наш завод? — спросил он, протянув руку в сторону фантастического нагромождения труб, кауперов и домен. — А вон та самая большая — наша новая домна, о которой рассказывал. Большое подспорье в войне. Металлу-то вон сколько по земле разбросали. Наверное, пахать ту фронтовую землю будет нельзя. Ты когда обратно? — неожиданно спросил Илларион Дмитриевич. — Ночлег не потребуется?

— Я хочу узнать о Насте, — сказал Алексей. — Ради этого и приехал. Почему вы не говорите, что с ней?

— Многое тут кой-чего было, — неохотно ответил Илларион Дмитриевич. — Исхворалась совсем, измаялась, да не всяк умирает, кто хворает. Все надеемся… И вообще, ты уж извини, но не спрашивай о Насте. Считай, что дорожки ваши разминулись. Так, видно, надо. — Увидев растерянность на лице Алексея, он остановился и скривил губы в горькой улыбке. — Давай твою руку. Попрощаемся по-мужски и не будем раскиселиваться. Дел у нас с тобой невпроворот. Бывай! Мне на завод, тебе на станцию, оба опоздать можем.

И он пошел твердой, хозяйской походкой вдоль высокого забора с колючей проволокой к видневшимся вдали проходным.

Алексей медленно возвращается по той дороге, где только что шли они вдвоем с Илларионом Дмитриевичем. «Может быть, все-таки сесть в поезд и уехать? — думает он. — Наверняка Настину просьбу выполнял Илларион Дмитриевич». «Плюнь на все, — подсказывает другая мысль. — Твоя совесть чиста. Ты сделал все, что мог. Не хотят — не надо! Нина гораздо больше подходит тебе. Кончится война, и ты поедешь с ней в Ленинград. Будешь учиться, станешь художником…» — «А Настя? Настя, судьба которой, возможно, искалечена раз и навсегда?» — «Никто тебя не осудит. Все знают, что Настя не давала тебе проходу, сама навязала свою любовь. Из-за своего упрямства попала в станок. Ты это переживал. Все видели. Ходил к ней в больницу и, наконец, поехал в Межгорье. Все твои поступки были правильными…»

Мысль-искусительница словно ждала, как поступит Алексей, согласится ли. Он силится подавить эту мысль, упрятать ее подальше и думает, до чего же мудрено устроены люди. О них судят по совершенным поступкам, но никогда — по невысказанным мыслям. Потому что это просто-напросто невозможно. А ведь человек способен замыслить даже убийство, предательство, самый коварный план. И об этом не знает никто, кроме него самого. Может замыслить, но не осуществить. Людям будет известно только то, как человек поступит. Но разве это не против совести — думать о совершении недостойных поступков?

Навстречу шли люди в полушубках, телогрейках и черных суконных спецовках. Короткий отдых не принес свежести их лицам. Но все равно это была смена, подкрепление тем, кто выстоял у мартенов и доменных печей трудную ночь. «Подкрепление, как в бою», — думает Алексей и тотчас, в который раз, упрекает себя за такое сравнение.

Перед ним, всего в нескольких шагах, стоял дом с верандой. Небо посветлело, в окна, украшенные бледно-голубыми наличниками с затейливой резьбой, заглядывали первые лучи солнца. Тихим и мирным казался этот уголок. Но в доме было неспокойно. Война коснулась и этого дома на тихой, заснеженной улице далекого тылового городка.

Глава двадцать четвертая

Алексей не стал рассказывать Владимиру о своей поездке в Межгорье, хотя потребность в этом испытывал. Ему казалось, что, распрощавшись с домом Насти, а затем с разъездом, он потерял все. Его не интересовали ни собственная судьба, ни заботы людей, занятых привычным и очень нужным делом. Когда он пришел в цех, все здесь происходило как будто само по себе, без его участия. От старого осталась только тревога за Настю. Она обострилась, и чем больше Алексей думал о Насте, тем злее ненавидел войну.

В начале смены табельщица Люда передала Алексею письмо. В предчувствии новой беды Алексей нервно распечатал конверт, и перед его глазами запрыгали строчки, написанные порывистым почерком Жени Селезнева. Всегда веселый и многословный, Женя на этот раз был лаконичен и беспощаден. Он сообщал Алексею о невосполнимой утрате — гибели Николая Чуднова, который был другом многих заводчан.

Умер Коля на руках Жени от ран, полученных при взрыве мины.

Письмо выскользнуло из руки Алексея, и его тотчас поднял Сашок. Он же подставил плечо своему бригадиру, резко отступившему на шаг к станку. Сашку показалось, что Алексей падает, но он стоял прямо, как вкопанный, склонив голову.

Сашок уже прочитал письмо, протянул его подошедшему Чердынцеву, и так пошло оно из рук в руки, от станка к станку.

— Ну, гады! — закричал Костя Маскотин. — Это вам даром не пройдет! Чтобы такого парня угробить! Живыми их закапывать надо к чертовой матери! Эх, если бы не глаз…

Маскотин рванул ворот тельняшки, словно его кто-то душил, и побежал к своему полуавтомату. Он с такой силой швырнул на стол деталь, что она звякнула пронзительно на весь пролет, и сразу все вдруг точно очнулись от тяжелого забытья. Костя уже прошил сверлами деталь и кинул на станок новую, лихорадочно пробежал цепкими пальцами по рукоятям, и казалось: не только дробно содрогается гигантский станок, но и самого Костю Маскотина колотит дрожь злобы и отчаяния.

Никто ничего не стал говорить. Все молча разошлись по своим станкам, и в цехе начался настоящий бой работы, в гуле и грохоте которого глохли и вновь клокотали боль, ненависть и злость.

Один Алексей вяло передвигал по каткам рольганга детали, подтаскивал их к станку Сашка, а потом и сам взялся за рычаги, отпустив своего выученика на обеденный перерыв.

Алексей работал как будто на ощупь, не вглядываясь в деления шкалы, но в то же время видел, а может быть, ощущал допустимые пределы. Перед глазами же его стояло лицо Николая Чуднова. Он, как и в тот далекий день, слегка склонил голову; взгляд его черных глаз был задумчив и спокоен, на лоб скатились крупные кольца волос. Временами лицо Чуднова расплывалось, и вместо него возникало новое видение.