— Людмила Павловна настояла.
У Новака не было могилы, но теперь весь этот Институт стал ему надгробным памятником. Наверное, никто не посмел перечить Люсе. Да ведь Новак и был достоин памяти.
А потом, после ученого совета, был разговор с Бастионовым. Андрей воспользовался восстановительными работами и обставил кабинет финской мебелью: низкие черные кресла, белые столы с черными тумбами и ножками, а директорский стол — целое сооружение с телевизионными экранами, селектором, компьютером; подле него черное, с вращающимся сиденьем рабочее кресло.
Они сидели за гостевым столиком в углу, где рядом в пластмассовых ящичках росли пышные кусты экзотического растения с мелкими фиолетовыми цветами, источавшими сладковатый запах. На столе бутылка коньяка, орешки, кофе. Они выпили совсем немного. Бастионов после той давней автомобильной истории славился трезвостью, и эта бутылка была скорее всего данью уважения не только прямому начальнику, но и учителю и близкому человеку.
— Ну что я мог поделать, Павел Петрович? Что? — говорил он глухим голосом, и его широкое, оплывшее книзу лицо с тяжелым подбородком, но все с тем же несходящим румянцем, который теперь казался нездоровым, было печально. — Я ведь знал, что у них с Новаком. Терпел. Ждал: может, одумается. Все мы не без греха. Ну, нравится ей старик. Пусть. Хотя какой он старик! Любому молодому фору даст. Железный. Я иногда думаю: его не нашли, потому что он расплавился.
Говорил это Андрей даже без намека на юмор да и без гнева, нейтрально как-то говорил, вроде бы жаловался, а вроде бы и нет, и Павел Петрович не понимал, что за этим крылось. Он медленно пил кофе и думал: вот сколько лет Андрей рядом с ним, он вроде бы знал его самым разным, видел, как тот умеет работать, как стремительно соображает, легко общается с людьми, но все же нечто очень важное все время ускользало от Павла Петровича — чуть приоткроется на мгновение, но тут же исчезнет, и не разглядеть, не понять; только ощущалось — есть тайное и это тайное так скользко, что не ухватишь, и потому порой возникала настороженность: а можно ли этому человеку доверять, как доверял он? Но время мчалось в бешеной круговерти и не давало возможности во все это вникнуть всерьез. А Люся… Дело не в том, что она была его женой, жены чаще всего не видят того, что замечают другие, но у Люси особый взгляд. Может быть, это и роднило ее с Новаком?
В тот душный вечер Люся, проводив Семена Карловича к автобусу, сказала о Бастионове: «Им можно восхищаться как работником, но доверять… Он давно научился предавать людей. Ты еще это узнаешь». Он подумал тогда, что Люся имеет в виду супружескую верность, теперь задумался: а ведь Люся говорила не только о супружестве, с этим было все ясно, — о чем-то более важном. Ведь тот же Новак признавался: вера для него прежде всего убежденность, что жизнь не ограничена окружающим, главное лежит за пределами познанного, влечение к нему и есть вера, пробуждающая неодолимую волю к жизни. Если этого не принять, то невольно будешь топтаться на месте и считать: ничего не надо преобразовывать, достаточно усовершенствовать.
Павлу Петровичу захотелось узнать, разделяет ли мысли Новака Бастионов, и он однажды спросил его об этом. Тот отмахнулся: ну, конечно, разделяю, я все с Новаком разделяю (потом стало ясно, как двусмысленны слова Андрея). И когда он это говорил, опять проглянуло то тайное в нем, что Павел Петрович не способен был уловить. И вот сейчас, в кабинете с финской мебелью, за столом с бутылкой коньяка, слушая бесстрастную речь Бастионова, Павел Петрович подумал: а есть ли у безверия свое обличье?..
Видимо, он слишком пристально смотрел на Бастионова, тот вдруг стушевался, огляделся, спросил, чуть понизив голос:
— Что-нибудь не так, Павел Петрович?
— Все так, — ответил он и сказал жестко: — Женись-ка ты быстрее, Андрей. Женись, чтобы не суетиться!
И неожиданно услышал покорное:
— Воля ваша.
Эта покорность внезапно рассердила Павла Петровича, и он невольно спросил жестко:
— А те ребята, что погибли здесь… внизу, тебе не снятся, Андрей?
Лицо Бастионова отяжелело, он коротко вздохнул, сказал:
— А что поделаешь, Павел Петрович, наука требует жертв. Все мы под этим ходим. Разве какое-нибудь большое дело обходилось у нас без человеческих жизней? Всегда кто-то уходит ради блага других.
От злости у Павла Петровича задрожали пальцы, но он смирил себя. Бастионов смотрел непроницаемо, как смотрит человек, ощущая за собой полную правоту. Вот, значит, как успокоил он свою совесть — все оправдал, все расставил по своим местам. Да, ничего не скажешь, этот человек умеет жить спокойно.