— Знаете, где это я впервые прочел? В декларации прав человека, составленной Робеспьером. Если память мне не изменяет, то статья шестнадцатая так и гласит: закон должен быть одинаков для всех. Возможно, эту мысль высказывали и раньше. Даже наверняка высказывали. Только я-то нашел ее у Робеспьера. И вот уже почти два столетия человечество бьется за то, чтобы воплотить ее в жизнь. Ну и как вы думаете, преуспели?
Когда это происходило, Павлу Петровичу было не до шуток, он отмахнулся. Они шли заводским двором, наспех убранным, но все равно были видны конструкции, уже пришедшие в негодность, как их ни укрывали. Это раздражало, как и многое на заводе, раздражали суетливость худосочного, насмерть перепуганного главного инженера, тупая самоуверенность директора. Раздражала погода с промозглым туманом, густо севшим на крыши цехов. И лишь одно неунывающее лицо — Семена Карловича.
Они приехали на этот завод, чтобы решить: вести на нем реконструкцию или принять иные меры. Здесь в последние годы все заваливалось, и вот придумали: поменять профиль завода, это даст новое направление производству. Все этому радовались, все поддакивали, и Павел Петрович понимал почему: получат передышку, не будет такой тяжкой заботы о плане, многое можно будет свалить на реконструкцию. Его убеждали: надо решаться, — и кивали, радостно кивали головами. Но что-то жало. Новак то балагурил, то вот влез в разговор со своим Робеспьером. До декларации ли сейчас? Но Новак внезапно остановился посреди двора, огляделся вокруг, сказал: «Бред какой-то — менять профиль». И Павел Петрович сразу его понял. Все обоснования, что выдвигались раньше, сразу полетели к чертям. А Новак уже махал длинными руками и бил наотмашь: разорвутся сложившиеся связи, а к чему приведет перемена — непредсказуемо. Не все перемены, не все обновления дают подъем. Не надо кричать: нашли, мол, твердую основу! Нет никакой основы, все блеф во имя временного спасения, и никто не поручится, что дальше эти самые перемены не приведут к провалу. Уж лучше снести этот расшатавшийся завод и возвести новый, но не нарушать взаимосвязей.
Они стояли разинув рты: и главный инженер, и директор, и мужичок-хитрячок — начальник объединения, они не все понимали в горячей речи Новака, но то, что их хитроумный замысел лопнул, сознавали отлично. Этот тощий высокий человек, профессор, начальник институтского сектора, был сейчас для них опасней любого врага.
В заключение Новак, дергая свою бородку, сказал:
— Я останусь здесь. Может быть, даже месяца на три. Думаю, этого хватит, чтобы найти живую воду.
Вот когда по-настоящему испугались все окружавшие Павла Петровича, они сообразили: этот отчаянный профессор и в самом деле тут распотрошит, а тогда окажется — они обыкновенные прохиндеи, решившие обвести вокруг пальца министерство.
— Так и решим, — сказал Павел Петрович, и вмиг сгинули замаячившие было деньги, фонды, передышка, и все лица в ненависти обратились к Новаку.
«Они его тут схарчат, — подумал Павел Петрович. — Пусть на первый месяц останется при нем Клык. Я обойдусь». Но очень скоро выяснилось: совсем не надо его оборонять, он завоевал прекрасных союзников среди молодых инженеров, кое-кого вызвал из Института, и они за три месяца такого наворочали! Расчистили завалы в цехах, упростили линии, и завод задышал, словно хорошо прокашлялся, хворь из его потрепанного тела начала уходить.
— Года три подышит полными легкими, — сказал Новак. — А за это время создадим серьезный план реконструкции. И все дела!
Нет, не все. Не так прост был этот директор, он вырос в этих местах, здесь он утвердился и требовал поклонений, чужаков не терпел и нашел пути в обком. А там всерьез занялись доносом: мол, все, что натворил профессор-гастролер, ломает идею стабильности, и понесли, понесли. Вроде бы чепуха, а отмываться пришлось. В область выехал Бастионов — молодой, барственный, он умел внушать доверие. Выступил на бюро обкома, убедил: все сделанное Новаком только на пользу заводу.
Это событие затем обсуждали в кабинете Павла Петровича. Новак оглаживал бородку, Андрей вальяжно раскинулся в кресле. Была минута роздыха, потому и слушали Новака, а слушать его было всегда интересно. На сей раз Семен Карлович говорил о зависти, о силе страшной и лютой, — одержимые ею люди не только строчили доносы, но шли и на убийство. Зависть родилась от Адама и Евы, она плод их грехопадения: и был Авель — пастырь овец, а Каин был земледелец. Братья принесли дары богу, добытые трудом: Каин от плодов земли, а Авель от первородного своего стада. Но принят был дар только младшего брата. И познал Каин зависть, потому как труды брата были отмечены милостью, а его отвергнуты. И совершилось убийство в поле, и земля пропиталась кровью первого мученика, перестав давать силу обрабатывающим ее. Все живое отвратилось от братоубийцы, и всякий, кто встретит его, мог кинуть в него камень и убить. И тогда сказал Каин богу: наказание мое больше, нежели снести можно. И сделано было Каину знамение от бога, чтобы никто, встретившийся с ним, не убил его. Каинова печать, знак, невидимый глазом, его через тысячелетия пронесли потомки старшего сына Адама и Евы, им отмечены все, кто совершает поступки, порожденные завистью: лжет, доносит, клевещет…