Выбрать главу

Каинова печать… Если Павел Петрович отнесет бежевую папку Фролову, не проступит ли эта печать на его челе? У Павла Петровича не было зависти к Бастионову. Тут другое, совсем другое: жажда справедливости. Но иные завистники и так толковали свои действия… Каинова печать не мистический знак, а реальность. Павел Петрович уверовал в это после слов Новака. Конечно, этот мужик умел убеждать, и стоит ли удивляться, что Люся пошла за ним…

Павел Петрович сел на поваленное дерево неподалеку от мутного ручья. То была старая ива, она росла тут давно, казалась несокрушимой, но недавняя ночная буря свалила ее, и внутри, меж желтых острых расщепин, обнажилась труха…

Странно все-таки, что это дело с Бастионовым так его захватило и мучает и он не может принять решение. Это он-то, который славился всегда непоколебимой решительностью. Он ведь должен бы забыть об Андрее, вычеркнуть его из памяти — хотя бы после того, что пришлось ему испытать на совещании в строгом зале с добротными деревянными креслами, с возвышением, где стояли ничем не покрытый стол и трибуна с Государственным гербом. Председатель комиссии говорил странно, его голос звучал так, словно падали листы жести, и слова были беспощадны: «Две недели спасатели извлекали из-под обломков фрагменты человеческих тел». Зал, где привыкли, чтобы оратор выступал не более пяти минут, глухо молчал, и от всего этого делалось страшно. Павел Петрович знал выводы комиссии, знал, кто идет под суд — проектировщики и строители. Получалось, что его министерство выглядело жертвой, потому что люди, подписавшие акт приемки здания, погибли. Но от этого не было легче.

Как только закончили с этим делом, он вышел из зала, подошел к полукруглому окну с белой сборчатой занавеской, смотрел на влажную Кремлевскую стену, темные ели подле нее, покрытые крупными каплями, — в Москве наступила оттепель, два дня шли дожди. Павла Петровича тошнило. Когда он приезжал к Институту и смотрел, как шли там работы, замечал: работяги в ободранных касках, не очень-то таясь, торопливо лакали из бутылки, потом, утершись рукавом, ныряли в расщелины и вытаскивали оттуда нечто окровавленное, ф р а г м е н т ы  ч е л о в е ч е с к и х  т е л… Именно этот эвфемизм бил особенно больно и беспощадно. А Бастионова даже не было в этом зале…

Вечером, когда он увидел его сытую, расплывшуюся физиономию, то прошел мимо. Он не мог с ним говорить. Всю жизнь он помнил далекое: шли один за другим через ночь трамваи, от их дуг рассыпались искры и высвечивалось фиолетовым небо, они были загружены трупами и ранеными людьми. Людской стон и плач висели над городом… Сколько потом было разных смертей: блокадный город, война, завод. Многое, очень многое забылось, но скрежет трамвайных колес, крики матери и его бег за вагоном, чтоб вспрыгнуть на ступеньку, остались навсегда, как и страшное лицо отца.

Это было где-то на разломе детства, а может быть отрочества. Они жили в  с т а н д а р т н о м  доме, он был сколочен из щитов, оштукатурен, покрашен в грязно-желтый цвет. Попасть в такой дом, а не в барак считалось особой честью, квартира была отдельной, ее дали отцу за заслуги, хотя не было понятно, за какие именно. Отца звали в поселке Кривой Петр, а то и просто Кривой, хотя ничего у него кривого не было, глаза нормальные, маленькие, под надбровными дугами, где вместо бровей, как мох на кочках, росло несколько длинных волосков, а сам он был высок, плечист, с расплющенными руками. Были две комнаты, кухня и холодный сортир с круглым очком, зимой оттуда дуло, а летом несло дурным запахом, который не могла заглушить хлорка.

Во дворе жили рабочие и блатные, старались не мешать друг другу. Блатные прятались больше по дровяникам, таскали туда велосипеды, перекрашивали, меняли номера — тогда велосипеду полагался номер, как автомобилю, — делили добро, похищенное в чужих квартирах, не поселковых, а городских, славилось торгсиновское. Мальчишки во дворе перенимали от блатных песни: «Мурку» и еще похабную о Леле-комсомолке. Рабочие уходили на смену и приходили со смены, шли мимо блатных не замечая, а те и не очень высовывались. Однако же, когда обокрали инженера Краснова — невысокого человечка в пенсне и с картофелевидным носом, украли у него серебряные ножи и вилки, статуэтки каслинского литья, которые он собирал годами, торгсиновское барахло, — отец собрал своих. Те, взяв по металлическому стержню, окружили дровяники. Вышли братья Пименовы в кепочках с лакированными козырьками — «капитанками», поглядели на отца, на рабочих, младший зашелся в истерике: фрайер ваш инженер, не мы там скачнули. Отец сказал: через два часа не вернете, всех изурочим, и милиции не надо, тут ждать будем. Так и стояли с железными прутьями, полтора часа стояли. Трое чужарей все барахло принесли, разошлись молча. Только мать вопила ночью: порежут они тебя, Петя, у них же у каждого финка за голенищем. Отец успокаивал: не порежут, им тихо жить тоже хочется.