Когда совещание кончилось и Павел Петрович надевал пальто, его легонько взяли за локоть:
— Извини, Павел Петрович, под горячую руку попал. С кем не бывает. Все же Леонид Ильич…
— Обошлось? — догадался Павел Петрович, разглядывая сияющее лицо помощника.
— Ну он же м у ж и к! — радостно, взахлеб проговорил помощник. — Да я за него… Понимаешь, думаю: все, пора удочки сматывать. А куда? После такого пойди найди место. Сижу думаю. А он вдруг подходит, спрашивает: как у тебя сын? Парнишка-то ногу сломал. Представляешь, помнит. Ну ладно, говорит, скажи сыну, что отец у него хоть и остолоп, но работать с ним можно… Вот, Павел Петрович, когда человек — он всегда человек!
Эта радость разговорившегося помощника, от которого попахивало коньяком — успел выпить на радостях, — еще более удручала.
Потом было, спустя примерно год, еще одно такое совещание, и опять в докладе ругали Павла Петровича, но теперь он отнесся к этому спокойно. Впрочем, в статистическом отчете, опубликованном в печати, значилось, что отрасль выполняет план на сто процентов. Павел Петрович прекрасно знал: это не так, но отчеты по стране составлял не он, возражать было глупо, и он принимал происходящее как неизбежность.
Потом был тревожный восемьдесят третий и вызов к человеку в сером костюме. Массируя круговыми движениями залысины, тот неторопливо говорил Павлу Петровичу:
— Результаты глобальной проверки вы знаете. Отрасль в провале. Мы понимаем: вам досталось тяжкое наследие от Кирьяка. Но семь лет вы возглавляете отрасль. Письмо ваше первое в правительство мы подняли. Да, все, что вы написали, внушает тревогу. Но вы ведь не вели настойчивой борьбы. — Он встал, прошелся к окну, за которым видна была Кремлевская стена, внезапно обернулся и с любопытством спросил: — А как вы сами считаете, Павел Петрович, вот сейчас, в условиях повышенной ответственности и требовательности, сможете вести отрасль?
Павел Петрович знал, что за этим обычно следует предложение подумать, все прикинуть, а уж затем через какой-то срок дать ответ.
Надо было ответить честно. За семь лет он чертовски устал от непонимания.
— «Повышенной требовательности»… — усмехнулся он. — Разве когда-нибудь она была занижена?
— Была. Как, впрочем, и сейчас. Вы это должны знать. Так вы не хотите ответить мне на вопрос?
— Хочу. Если все сведется только к требовательности, то нет, не сумею. Надо не только требовать, но и менять, выкорчевывать старые корни.
— Что вы имеете в виду?
— Все. Абсолютно все.
Человек его понял, сказал:
— Пока мы не намерены менять основы основ. — И тут же добавил с участием: — В таком разе вам лучше самому подать заявление об уходе на пенсию…
Он ехал домой и думал: может, и хорошо, что Соня не дожила до этих дней. Будь она жива, Павел Петрович не дал бы ответа нынче же, а поспешил к ней. Они сели бы в кабинете, и Соня выслушала и сказала бы: «Тебе не надо спешить, Паша. Видишь ведь, начинаются другие времена. Именно те, которых ты ждал. У тебя есть люди, посоветуйся с ними, подумай. Я нисколько не сомневаюсь: вы найдете нужные решения». У нее был ровный у ч и т е л ь с к и й голос: именно так бы она сказала, стараясь его успокоить и утвердить в мысли: ничего страшного не произошло, надо только побороться за себя. Он бы послушался ее, стал созывать одно совещание за другим, мотался по заводам, призвал науку… Этот круг он проходил не раз.
Однако же, когда оформляли его уход, в нем вызрела обида: его просто-напросто турнули, потому что он был не ко двору, держался независимо, ни в какие группы не входил — а они были, он знал. Особенно разрослась обида весной восемьдесят четвертого, когда стало ясно: никаких особых перемен не будет, слова о повышенной требовательности оставались словами, все входило в прежнее русло, хотя среди народа и жила тревога ожидания. Этот год дал возможность закрепиться Фролову, который до этого чувствовал себя временным. Но, как ни странно, именно тогда Павел Петрович и успокоился. Ведь он мог и в самом деле поверить: пришла пора серьезных перемен, — влезть в работу, а она оказалась бы напрасной, опять бы все предложения разбились о стену непонимания.