Сосед наш, командир тральщика из бывших матросов, как-то рассказывал боцману Прокофию Ипатычу Юрко (командира на корабле не было, и говорили они в полный голос), что у Стонова тяжело болела жена. Голод и холод зимы окончательно ее подкосили. Стонов, сняв погоны царского офицера, не получал ни содержания, ни пайка и день за днем выносил из квартиры на базар последние вещи. Жена умерла. Он похоронил ее. Осталась одна только ценность: наградные золотые часы. Стонов долго и мучительно голодал, на нем все висело, лицо стало землисто-серого цвета, глаза ввалились, волосы вылезали.
Спекулянты на рынке обступили его. Они буквально рвали из рук моряка дорогие часы, наперебой утверждая, что золото накладное, цепочка «самоварного золота» и цена всему грош.
Выручил Дмитрия Михайловича новый командующий.
— Спрячьте часы, — приказал он. — Вы меня помните?
— Нет.
— Служил с вами на эсминце в четырнадцатом, был арестован за агитацию. Вы еще за меня вступились, едва сами не пострадали…
— Теперь вспоминаю!
— То-то. Соловья баснями, говорят, кормить не положено. Пойдемте-ка поедим.
Они поели тут же на рынке, в «обжорке», тонких, как лепестки, чебуреков.
— Флот по-прежнему любите? — спросил командующий.
— Я думаю, это осталась единственная моя привязанность и любовь, — устало ответил Дмитрий Михайлович.
— А Советскую власть признаете?
— Я же здесь, а не за морем.
— Вижу. Назначаю вас командиром тральщика. Нынче отдам приказ, тральщик примете в мастерских. Не удивляйтесь, он сильно смахивает на колесный буксир. Других пока нет, а мины вылавливать надо. Вы минер опытный. Придет время, разживемся чем и получше.
Так Стонов стал командиром «Чонгара». Команду было набрать нелегко и, кроме настоящего моряка Прокофия Ипатыча Юрко, тоже истосковавшегося за эти голодные годы по службе, остальные были набраны с бору да сосенки. Нас троих Юрко стал ревностно жучить, гонять на заштопанной шлюпке по бухте, знакомить с тральным хозяйством, с машиной, с морской терминологией, которую он знал в совершенстве. Хлебнули мы лиха и на погрузке угля, на собственных спинах почувствовав, что за штука — погрузка.
Мы «оморячивались» со сказочной быстротой, и я до сих пор вспоминаю Прокофия Ипатыча.
На тральщике было еще трое таких же, как мы, неразлучных друзей. Всех троих звали Жорами, и они, смеясь, называли себя «Три-Жоры-Три», словно в цирке артисты. Фамилии у них были разные: Жора Капитанаки, Жора Белоцерковский и Жора Ахметов. Они считали себя забубёнными моряками, нас называли салагой и сусликами, рассказывали лихие истории о дальних плаваниях и разухабистые анекдоты о победах над женским полом.
Мы получили побывавшие в употреблении брюки и форменки, фланелевки и тельняшки, а у трех Жор все было с иголочки, новенькое, брюки с широчайшими клиньями. С особым удовольствием они, задрав на животе тельняшки, демонстрировали умопомрачительную татуировку.
— Тьфу! — сплюнул, посмотрев, Прокофий Ипатыч. — Закройсь!
Жоры смачно захохотали.
— Боцман, и тот не выдержал! Лихо!
Кроме них было еще два члена команды, не очень молодые и очень серьезные: рулевой Кныш и механик Кублицкий. Эти с нескрываемым презрением смотрели на Жор, снисходительно терпели нас и уважали Стонова и Юрко.
Я никогда не забуду, как мы в первый раз вышли в море. Машина, хрипя и отплевываясь, вдруг застучала, отдали швартовы, и наш «Чонгар» медленно отвалил от причала, послушный командам с мостика. Берега скользили от носа к корме, удивительно густой, едкий дым вырывался из толстой трубы и тянулся за кормой черной кишкой, а пепел сыпался в глаза и на плечи. Но все же приятно было идти в море на своем корабле, а не на каком-то паршивом санитарном транспорте, где ты моешь вонючие палубы и выносишь горшки. Мне подумалось, что мы — Сева, Васо и я, — возможно, первые комсомольцы, попавшие на плавающий военный корабль (первый призыв комсомола на флот во всероссийском масштабе был позже, через год полтора, после комсомольского съезда), и сердце наполнилось гордостью. Сердитый окрик Прокофия Ипатыча привел меня в чувство:
— Ты что, Тучков? Замечтался? А работать кто будет? Медведь?