— Твой отец капитан и ходит в Атлантику?
— Да, капитан и ходит в Атлантику за сардинами.
— На большом корабле?
— Нет. На маленьком.
— Он храбрый человек, если на маленьком.
— Он моряк, — гордо ответила девочка.
Тут я признался ей, что сегодня в первый раз в жизни видел море.
— Ну что ж, — согласилась Лэа, — с каждым бывает все когда-нибудь в первый раз. Меня в мае в первый раз покусала собака, и меня кололи — ух, неприятно — в живот.
Но собака оказалась здоровой, и мы с ней подружились.
Лэа показывала мне «Смелый», как свою собственность. Внутренние помещения были затоплены мутно-зеленой водой, но мы побывали на мостике и вскарабкались на корму, поднявшуюся над тиной.
Я чувствовал, что опаздываю к обеду, а отец терпеть этого не мог. Он с таким видом смотрел на часы, что ты готов был провалиться сквозь землю. И действительно, когда я прибежал на Каштановую улицу, отец величественно, заложив руки за спину, совершал послеобеденный моцион в полосатой пижаме.
— Опаздываешь? — спросил он, многозначительно взглянув на часы.
Я попытался было ему рассказать, что познакомился с морем, с городом, с парком и с кораблем, незаслуженно забытым. В ответ я услышал:
— Значит, не нашли нужным вспомнить. Иди обедай.
Отец всегда был убежден, что если человек посажен в тюрьму, то за дело, если уволен с работы — тоже сам виноват. Если кто и совершил подвиг, но это не отмечено свыше, значит, подвиг был не заслуживающим внимания.
Я, не смея противоречить отцу, ел оставшуюся от обеда копченую рыбу, суп из камбалы и клубничный кисель.
Я подружился с морем и с Лэа. Мы боролись с волнами, крупно набегавшими на берег, кувыркались на песке, навещали наш таинственный и чудесный корабль, с каждым днем опускавшийся в густую тину все глубже.
Я читал книги из шкафов капитана Черкасова, упивался кругосветными плаваниями, приключениями моряков и самое интересное пересказывал Лэа. Ее интересовало все, что интересовало меня.
Однажды она предложила мне зайти к ним. Ее мать, еще молодая эстонка, угостила меня земляникой. Лэа шила в небольшом белом домике с маленькой стеклянной террасой. Я часто забегал к ней, а Лэа бывала у нас — она очень понравилась маме. Это была моя первая дружба с девочкой. До сих пор я держался от девчонок подальше.
Я, правда, чувствовал свое превосходство. Еще бы! Она всю свою жизнь прожила в этом маленьком городке, зимой окутанном вьюгами и засыпанном снегом, и только раза два съездила с матерью в Таллин. Я жил в Москве, побывал в Ленинграде и в Киеве и наконец приехал в Эстонию.
Когда я лежал с вывихнутой ногой, в раскрытом окне то и дело появлялось загорелое личико Лэа. Она звонко спрашивала:
— Алло! Как здоровье? — А потом, перемахнув подоконник, садилась рядом и предлагала: — Что тебе почитать?
А когда я поправился, мы вышли с ней к морю и увидели несколько голубых кораблей, выстроившихся на рейде. Команды кораблей сошли на берег, и матросы гуляли по улицам, пили в киосках крем-соду. Мы слышали веселые шутки матросов, смех девушек.
А потом мы пришли с Лэа в парк и увидели спокойный застывший пруд. Нашего «Смелого» как не бывало на свете!
— Его вытащили на берег и распилили! — грустно сказала Лэа.
Пропала таинственность, пруд больше не был романтической заводью, куда отвели истекавший кровью корабль.
Он стал гнилым, тусклым, затянутым безобразной тиной, в которой мерзко квакали лягушки.
— Уйдем отсюда подальше, — сказал я Лэа.
И она поняла.
За обедом я рассказал отцу про «Смелого», втайне надеясь, что он… А впрочем, что бы мог теперь отец сделать?
Но он, вытирая салфеткой усы, сказал совершенно спокойно:
— И не подумал бы вмешиваться. Там, наверху, виднее.
В первый раз в жизни мой умный отец показался мне самодовольным и черствым.
В день рождения отца с утра стали приносить телеграммы. Поздравляли «выдающегося ученого», «дорогого учителя», «корифея науки». Мать со старушками хлопотала на кухне. Отец пошел на утренний моцион в черном костюме, в белой сорочке и в черном галстуке. Очень парадный, он медленно ходил по каштановой аллее, делая поворот у последнего каштана и отсчитывая: