Я зашел на Чистые пруды к деду с бабкой. До чего неумолимо расправляется с людьми время! Дед вышел на пенсию, сгорбился и совсем поседел, а бабка уже не ершилась и занималась вязанием. Трудно было подумать, что эта тихая старушка вдохновляла кавалеристов на подвиги!
Разговор с дедом был очень нелегок — старик мигом заметил мою одинокую звездочку. Пришлось покаяться.
Дед покачал головой («Не с того конца начинаешь ты службу»), но выразил все же надежду, что моряк из меня получится, и просил почаще писать.
Мы выпили с ним по рюмке домашней настойки, бабка угостила нас пирогом. Дед сказал:
— Напиши, как живет Севастополь.
У бабки глаза заблестели. А дед принялся вспоминать миндаль, дивным розовым облаком цветущий на бульваре над морем, здания из известкового камня, лестницы, спускающиеся к синей воде, корабли в бухтах. Все помнил он так же отчетливо, будто видел вчера, а не сорок лет назад.
Дед обнял бабку за костлявые плечи, а она прильнула к нему своей маленькой седой головкой. Какими трогательными были эти два старика, прожившие вместе долгую и трудную жизнь!
Пора было уходить. По русскому обычаю посидели минутку.
— Ну, в путь! — поднялся дед.
Мы расцеловались, дед проводил меня до передней.
— Ни пуха тебе, ни пера, — услышал я на прощание. — И побольше воды под килем.
Мы приехали с матерью на Курский вокзал. У платформы стоял мокрый поезд, с крыш так и лило потоками.
Казалось невероятным, что он привезет меня в солнечный рай, воспеваемый бабкой и дедом.
— Береги себя, — повторяла мать. — Ты один у меня.
Пиши, сынок. Может, деньги понадобятся, обязательно напиши.
— Нет, что ты, мамочка. Теперь я крепко стою на ногах.
Я похлопал себя по груди, ощутив набитый деньгами бумажник, недавно купленный в Ленинграде на Невском. Наконец поезд тронулся.
В вагоне было мало народу. Я постоял, покурил в коридоре. За окном мокли скучные станционные здания, высокие пригородные платформы.
В моем купе (куда я заранее забросил свои чемоданы) в уголке у окна сидела девушка в сером костюме. В свете вспыхнувшей лампочки блеснуло золото пышных волос.
Я готов был бежать от нее в другой конец поезда. Мне вспомнились негодующие глаза, ее гневное «уходи».
Но отступать было поздно. Я поклонился. Лэа ответила легким кивком.
— Я вижу, вы, Юри, стали-таки моряком. Садитесь. Вы не забыли, как меня зовут? Ваш отец не хотел…
— Мой отец умер…
— Простите…
Она помолчала, глядя на пробегавшие за окном огоньки.
— Ведь мы с вами, Юри, были друзьями. Вы помните старый затонувший корабль? У нас спохватились, что его зря разломали. Отца за спасение «Смелого» наградили грамотой Верховного Совета Эстонии. И «Смелому» поставили обелиск.
— Вы живете по-прежнему в Пярну?
— Да. А вы больше не ездили в Пярну?
— Нет.
Я разглядывал Лэа. Взрослая девушка. И красивая.
Я спросил, куда она едет.
— В Ялту, в дом отдыха.
— Вы учитесь?
— Работаю медицинской сестрой в рыболовной флотилии. А вы тоже едете в отпуск?
— Я получил назначение в Севастополь.
— Значит, там и будете жить?
Пришел проводник, отобрал билеты. Пока он стелил нам постели, мы пошли в ресторан. Я шел за Лэа по тряским переходам, прикрытым гармошками, по ковровым дорожкам со следами мокрых ног, мимо немногих людей, выглядывавших из дверей отделений. У входа в ресторан она обернулась и улыбнулась.
Мне захотелось рассказать ей все о себе, но за столиком двое командировочных шумно распивали графинчик водки.
Мы вернулись в вагон. В купе сидел третий пассажир — толстый, со свисавшим животом. Он сразу принялся расспрашивать, кто мы и куда едем.
Мы вышли с Лэа в пустой коридор. За широкими окнами пробегали черные мрачные тучи. Я рассказал ей о плаваниях на парусниках, о том, — с какой радостью еду служить. Спросил, не замужем ли она, убежденный, что получу ответ: «Конечно же нет!» Но она сказала, что у нее есть жених. Он берет на мотогонках призы. Андрес не профессиональный мотоциклист, он служит в Пярну в горфинотделе. Он нравится и ее матери, и отцу…
Так… Она вернется к мотоциклисту, его фотографии станут печатать в спортивной газете, а она будет вырезать их и собирать в аккуратный альбом.
Я долго не мог заснуть в этот вечер. Толстяк омерзительно храпел, и я жалел Лэа, которая тоже, наверное, не спит из-за гнусного храпа. На остановках в окно светили фонари, истошно орал громкоговоритель — на железных дорогах почему-то считается, что гонять пластинки необходимо и ночью.