Оказывается, песня – понятие кочевое. В ней хранится память о земле, где она появилась, о людях, кто ее сочинил, и о событиях, которые меняли в ней слова…
Странники
Солнце присело на краю холма, что возвышался за деревней, а теперь будто навис над ней.
По густой темно-зеленой траве легли длинные лучи – словно усталый путник вытянул ноги! В светлых прорехах меж ветвей старой ивы проглядывала гладь реки – белая и чистая – это скиталец накрыл колени полотенцем. Вот появился на нем белый хлеб с рыжей горбушкой – безглавая церковь на берегу, словно чья-то милостыня.
Жизнь в деревне усердна, но нетороплива, как лапа дымчатой кошки, намывающей гостей.
Жидкие тени талин полоскались в ручье, в глубине улицы поднимались клубы рыжей пыли. Это возвращалось стадо коров.
Они мычали, останавливаясь у своих калиток.
– Богомольцы, было, так ходили. – Бабушка держала уже в руке кусок хлеба с солью. – По избам просились на ночлег…
Она вышла на мостик встречать Зорьку.
Скрипел дощатый настил под копытами коровы. Большое вымя с трудом протискивалось меж ног, с той же бесчувственностью дымное солнце сплющивалось сейчас меж рыжих жилистых облаков.
Пыль на дороге оседала, и было видно, как окрасилось рубище церкви у реки. Расправились безглавые плечи, озарились глазницы. А меж кирпичных развалов в пустой колокольне, как содранная корка на ране сукровицей сочился закат.
Белые отражения стен закруглялись в воде прежними апсидами, а струи бурного течения у высокого берега вытягивали вверх колокольню.
Порушенная церковь не тяготила душу. Было в ее облике что-то дремлющее. Кирпичные руины возвышались сказочным сиднем – богатырем Ильей Муромцем, которого напоили когда-то водой бабушкины странники.
На кладбище мы ходили мимо церкви, хоть и стояла она в стороне от дороги. Бабушка крестилась на пустые окна, мама грустно вздыхала, будто они тайно проведывали больного родственника.
Из темного проема двери несло запахом погреба и гнилого дерева. Мне строго наказывали «не заходить туда с мальчишками». И только издали, со страхом и любопытством, я наблюдал, как медленно угасает в окнах вечерний свет.
Далее шли по краю соснового бора, манившего и пугающего меня своей таинственной жизнью. Мягкая лесная муть, словно голубая пакля, конопатила узкие просветы меж убористых рыжих стволов, делая чащу непроходимой и почти непроглядной.
Вершина кладбищенского холма была покрыта березняком, будто белая корона светилась, отражаясь в небе.
В гору мы шли по песчаной дороге. Встречные люди спрашивали: «К бабушке идете?..» Мама кивала на меня: «К его вот прабабушке!» И я чувствовал себя большим и значимым, оттого что корень нашего рода стал длинней еще на одну солидную приставку «пра».
На старых кладбищенских березах виднелись мазки синей краски, насупленные скворечники сонно зевали овальными дуплами, в деревянных оградках ласково выглядывала молодая нехоженая трава.
Бабушкин крест был подперт кустом рябины: серый брус, постный от дождей и солнца. Даже смола высохла на перекладинах.
Опрятные тени на могилке, сплошной ковер ландыша с очень крупными листьями. Длинные согнутые стебли покачивали белую звонницу цветков, издающих терпко-церковный аромат.
У самого края ржавой оградки в землю вжался маленький плоский холмик с курчавой по-детски травкой.
Помню, однажды я спросил, ни к кому отдельно не обращаясь:
– Это чья-то могилка?
И подумал тут же поверх иных чувств: «Могилка безымянная, но не безродная!» Мама сгребала руками сухую траву: «Тут мальчик один лежит. – Помню, я ощутил пустоту в родовой пуповине, и чуть не захлебнулся от своей догадки. А мама добавила, немного оправдываясь: – Совсем маленький умер…»
От маминых слов в оградке стало тесно. Я боялся наступить на низкий холмик. И еще боялся глядеть на маму, но хорошо запомнил ее голос: тихий, печальный, сосредоточенный.
В тот день закончился для меня возраст, когда душу оберегает еще слабая вместимость детской памяти. Тайна о неизвестной могилке залегла на дно, чтобы обрасти там родовым илом.
Перед уходом бабушка крестилась нещадно, словно тянула божью пряжу со лба. А мама сгибалась к ландышам и поправляла что-то невидимое, угасая взглядом.
Судьбу нашего рода вершили женщины.
В легендах остался молодой цыган, бросивший табор из-за песен красавицы-хохлушки. Певунья родила ему дочь, с кочевой кровью, не убоявшись гнева семьи. Доподлинно известна судьба Евгении Красуцкой – дочери богатых поляков из Белоруссии. Девушка влюбилась в тятькиного батрака, к тому же младше себя, и уехала с ним, против воли родителей в Сибирь. На новые земли по Столыпинской реформе.