– А где твой отец?
– У меня не было, – сказал я, как всегда. Так научила мама.
– Был! – резко возразил один пацан с вихрастым чубом. – Отцы бывают у всех!
Я мог бы спорить и даже защищаться. Но был слишком поражен тем, что услышал. Стало трудно дышать в плотном окружении любопытных лиц. Мальчишки ждали ответа. И даже оценили мою гордую выдержку. Подумаешь, беда, отцов нет у многих! А у кого-то новые появляются…
Но только не у меня! Даже не помню, как пришло это убеждение. Мне хотелось убежать домой, вернуться в привычный мир, чтобы все стало как прежде. Но я остался и весь день носился с мальчишками по крышам. Помогло, как ни странно, это желание казаться прежним. Легче и отчаяннее получались у меня прыжки с крыши на крышу, будто ушла какая-то тяжесть. А мальчишки просто не поняли! Отец – это тайна, которую нельзя открывать. Потому что тайна и тот, кто ее хранит, всегда остаются прежними!
Вечером я пришел домой с желанием, чтобы мама успокоила меня. Но спросил неожиданно резко, тоном вихрастого пацана:
– А у меня был отец?
Мама сдалась сразу:
– Был.
В какое-то мгновение я ощутил эхо своего срывающегося голоса:
– Где он сейчас?
– Был, но теперь его нет!..
Я не унимался: почему нет? – «Он бросил нас!» Мама подчеркнула «нас» как особую неразрывность с сыном. Но на предательские слезы: может, еще вернется? – уже расстроилась. Даже рассердилась на грязную одежду и порванные брюки, будто они были причиной ухода отца.
– Быстро снимай! – закончила разговор, когда хотелось слушать и слушаться! А еще было жаль расставаться с рубашкой, что так крепко обнимала плечи, пахла пылью свободы, горечью кленового сока и правды об отце.
– Ты меня не слышишь? (Требовать от ребенка – это брать взаймы. И лишь для того, чтобы вернуть большей лаской.)
Стоя лицом к стене, я сдирал прилипшую рубашку, глотая слезы. Но мама видела их: лицо потное и красное. Во взгляде упорство.
– Иди умойся!
Я направился к двери.
– Постой. – Мама пригладила мои волосы. Не хотела, чтобы соседи видели мое несчастье.
В коммунальной квартире была общая ванная. А в ней мое любимое место – огромный титан темно-синего цвета в глубокую звездную крапинку. Дрова и гул огня в печи всегда успокаивали меня. Я любил погружаться в теплую воду с головой и слушать мягкие, смутные звуки, доносившиеся из комнат. Видимо, это осталось еще от утробной памяти.
В тот вечер я рано лег спать, устав от переживаний.
Мама выключила свет и присела на кровать: «Никому ты не нужен, кроме меня! Никому!..» Она нащупала мои волосы. Одной и той же рукой ей приходилось и ласкать, и наказывать сына. «Мы одни, – я слышал это как свою вину: за дерзкие вопросы, за рубашку, за отца, – разве тебе плохо? Разве нам вдвоем плохо?..» Тяжесть опять легла на детскую душу.
Я повернул голову к окну. Желтый тюль был стянут голубой атласной лентой. Луна попалась в полупрозрачные складки, словно творожный ком в марле, подвязанный над тарелкой с молочной жижей. Вспомнилась деревня, где дети и взрослые вполне понимали и принимали мальчика, у которого никогда не было отца.
Еще не совсем сознавая меры своей потери, я почувствовал, что ушедший отец забрал с собой половину мамы. Может даже, более нежную и добрую. Мама говорила куда-то в темноту, что ее сын вырастет хорошим и умным, и этим «докажет отцу»… А я лежал, вытянув руки поверх одеяла, глядя в окно, впервые скрывая от нее свои сомнения.
В ту ночь я глубоко спрятал в душе вопрос: кому нужен я?.. Гораздо позже я прочел в Евангелии, что тот мальчик из Назарета начинал свою земную жизнь так же, как и все прочие безотцовщины, с вопроса: где мой отец? Этот вопрос определил возраст нового понимания мира.
Идя по лестнице в подъезде, я заглядывал в почтовый ящик, надеясь первым увидеть маленькую серую бумажку. Вглядываясь в графу «для письма», написанным неродным (но каким же тогда?) отцовским почерком, я бросил кому-то упрек: наверно, сам Господь был на свете первым алиментщиком! (Заплатил бессмертием.) Таким понятным в своем одиночестве виделся мне двенадцатилетний мальчик, потерявшийся на ступеньках храма. На удивительные слова: «какой выкуп дашь за душу свою?» – дикой лозой обвила душа Голгофский крест.
Поток
К пяти годам я знал, что я – с Потока.
Так называли заводской район Барнаула. С отголоском чего-то древнего, бурного, неудержимого.
Наша улица упиралась в парк, со странным названием Пороховой. Во время войны там размещались склады оружия. А по другую сторону дико заросшей лагуны с болотистым ручьем, как говорили пацаны, находилось когда-то кладбище японских солдат.