Она иссекла края раны, остановила кровотечение. Еще несколько коротких движений — и торчащие в ране, как две свечки, отломки улеглись в одну линию. Потом наложила на рану сложенную в несколько слоев марлю. Вдруг она вспомнила, что ни гипса, ни лубков у нее нет, и на мгновение задумалась. Но тут взгляд ее упал на фанерную полочку, приколоченную над рукомойником. Подбежала, сорвала фанеру, переломила ее, наложила с двух сторон на больную руку Прохора фанерки вместо лубков, забинтовала.
Уже была глубокая ночь, когда при помощи своих «ассистентов» перенесли больного на койку. В палате воцарилась тишина. Эвены тут же уселись на корточки и достали свои трубки, намереваясь закурить.
— Нельзя курить, — сказала Татьяна. — Можете идти домой. А за помощь — большое спасибо.
Подталкивая друг друга, они вышли из больницы. А на улице громко между собой заспорили, — видимо, обсуждали операцию, в которой приняли горячее участие.
У Татьяны Тимофеевны на душе все еще было тревожно. Она легла на соседнюю с Прохором койку, прислушиваясь к каждому его вздоху. Несколько раз вставала, проверяла повязку на руке, щупала лоб, не поднялась ли температура. Больше всего боялась, что появится сильный жар, — это плохой признак. Когда она уже в третьем часу ночи задремала, сквозь слабый сон откуда-то издалека донеслись до ее слуха слова: «Укус хищника. Яд. Гангрена». Она проснулась, кинулась к Прохору. К ее радости, он крепко спал: дыхание было глубокое, ровное.
Едва забрезжил рассвет, в больницу прибежала Настя.
— Живой он? — спросила она шепотом.
— Спит!
Настя тихонечко подошла к постели отца и с минуту вглядывалась в его бледное лицо, словно не верила, что он живой.
— Наверно, спит, — сказала она тихо и присела на край койки.
Пришли Ромашкин с Поповым, постояли в палате и, уходя, сказали, если снова понадобятся Таньке-дохтуру, пусть пошлет за ними, быстро прибегут.
— Спасибо, — поблагодарила Татьяна Тимофеевна. — Теперь, думаю, у Прохора Ивановича все в порядке будет, так что вы мне не понадобитесь.
Но она ошиблась.
Был только восьмой час вечера, а стойбище уже окутали сумерки. В большинстве юрт погасли огоньки. Лишь в большом доме напротив, где помещался школьный интернат, в окнах горел неяркий свет. Несмотря на жуткий холод, Татьяна несколько минут постояла в белом халате на улице, подышала свежим морозным воздухом. Вернувшись в палату, подбросила в печку сухих еловых полешек и села около трескучего огня. Тут впервые за весь день почувствовала голод. Прошла на кухню, чтобы разжечь примус и вскипятить воду в чайнике. В это время услышала жалобный голос Прохора, звавшего дочь.
— Настя, Анкифку зови, Настя... Пусть его с духами тундры поговорит... Настя...
Татьяна Тимофеевна кинулась к больному.
— Что, Прохор Иванович? — спросила она, присев на краешек койки и придерживая его забинтованную руку.
Прохор открыл глаза, долго непонимающе вглядывался в лицо Котовой и, поняв, наконец, что перед ним не дочь, а Танька-дохтур, испуганно вскрикнул:
— Ты? Зачем пришла?
— Спокойно, Прохор Иванович, спокойно. Пожалуйста, не двигайтесь, — тревожным шепотом говорила Татьяна, слегка обнимая его за плечи, чтобы удержать от лишних движений. — У вас, Прохор Иванович, перелом руки. Надо беречь ее, а то худо будет...
Солодяков закрыл глаза, — видимо, вспоминал, что же с ним произошло, почему вдруг очутился в больнице у Таньки-дохтура.
— К себе в юрту пойду! — сказал он и, сбросив ногами одеяло, сделал резкое движение, чтобы встать.
— Ну Прохор Иванович, ну миленький, пожалейте себя! — умоляла она, укладывая его на подушку.
Тогда Прохор потребовал:
— Не хочешь пустить меня, сюда Анкифку зови, пусть покамлает. Тебе не верю, шаману нашему верю! — И, толкнув ее здоровой рукой, хотел встать.
— Лежать, слышите? Лежать! — крикнула она в отчаянии и, навалившись ему на грудь, крепко прижала к постели. «Господи, — подумала она, — как я с ним одна управлюсь? В доме никого нет, помочь некому. Если он вскочит с постели, — повредит себе больную руку. Разойдутся отломки. Начнется гангрена — и дело дойдет до ампутации».
— Пу-сти, Танька-дохтур!
Понимая, что так просто его не успокоить, Татьяна схватила с тумбочки широкий бинт, быстрым движением обмотала им ноги Прохора, потом здоровую руку и привязала концы бинта к железной койке.
— Ты зачем человека вяжешь? — простонал Солодяков, понимая, что Танька-дохтур с ним не шутит. — Не стыдно тебе...
— Не могла я иначе, Прохор Иванович, — как можно мягче сказала она и, сев на меховой коврик, закрыла руками лицо и заплакала.