А отец все сидел на своем диване, все почесывал коротко остриженную голову.
— Может, стоит подождать? — осторожно спросил он, как и всегда, в подобных случаях пытаясь занять промежуточную позицию, потрафляя и естественному страху матери, и азарту сына. — Подрастешь немного, вот тогда…
— Да не могу я ждать! — взорвался Семен. — Сколько можно ждать? Сто лет? Нет, вы тут решайте что хотите, а я ухожу! Меня вообще, может быть, в спортивный интернат возьмут, тогда вы трястись не будете из-за того, что меня из электрички могут выбросить. Ну чего вы? Чего вы? Вам же легче будет. Я не буду ни школу прогуливать, ни штаны постоянно рвать. И кормить меня не надо будет, и готовить на меня. У меня совсем другая жизнь начнется.
5. Здесь и сейчас
Барселона
Январь 2005
Больше всего его поражало здесь то, что они не считали его русским. Он мог быть эскимосом, индийцем, австралийским аборигеном — все равно. Для них он человеком не был. Он стал для них ногами, которые могли вытворять на футбольном поле невероятное. Все остальное в нем — жизнь души, мысли, устремления — их не интересовало.
Он чувствовал исходящее от здешней много чего повидавшей и оттого донельзя избалованной публики настороженное ожидание, готовое в любой момент трансформироваться в почитание, преклонение.
Рокотал, ревел, распевал и раскачивался «Ноу Камп» — величайший футбольный амфитеатр Старого Света, пять уходящих ввысь ярусов, гигантское живое гранатово-синее полотно. Девяносто тысяч зрителей были слиты в единое целое, дышавшее такой раболепной покорностью, такой нерассуждающей любовью к своим кумирам, о которой не могли даже и мечтать поколения диктаторов.
Когда камера брала крупный план, слитная, глухо рокочущая масса разбивалась на отдельные лица, и можно было различить и почтенных седовласых сеньоров, и перезрелых матрон. Там были волоокие брюнеты, которые, едва завидев, что их снимают, тотчас же принимались рисовать в воздухе сердца. Там были тяжеловесные раскормленные буржуа с лицами, загорелыми до цвета петушиного гребня; там были невзрачные, безвозрастные людишки — должно быть, мелкие клерки. Там были и молодые, наголо обритые неандертальцы с татуированной кожей и ненавистью в глазах; там были и школьники, которые, сбившись в кучу, ожесточенно толкались, норовя спихнуть друг друга в проход. И еще там было великое множество неистово визжащих девушек, хорошеньких и дурнушек, плоскогрудых и трясущих необъятными грудями. Шувалову запомнилась древняя старуха, которую вели под руки двое молодых людей, помогая ей подняться на один из верхних ярусов, — ее узловатые руки, в пигментных пятнах и каких-то шишковидных наростах, тряслись, голова беспрестанно кивала.
Семен мог разглядеть карапузов, только вчера впервые вставших на ноги, грудных младенцев, которые мирно посапывали на руках каталонских мадонн, множество инвалидных колясок, и в этих колясках — детей, подростков, девушек; больные ДЦП сидели на самых выгодных местах, с которых можно было наблюдать игру во всех деталях, — это было их право, продиктованное новейшей европейской сердобольностью.
Шувалов вынырнул из помещения под трибуной последним, как всегда подволакивая свою «хромую» левую. Перекрестился размашисто и лениво — столь непохоже на страстное и мелкое крестное знамение окружавших его католиков.
Камера крупно взяла его лицо — широкоскулое и неподвижное.
Он встретился взглядом с беспрестанно улыбающимся бразильцем и, ударив обеими руками по подставленным ему ладоням, уткнулся лбом в покатый лоб уроженца Порто-Алегре. Это был их с Роналдинью ритуал: они словно обещали друг другу совершенное, бессловесное взаимное понимание.
Когда все необходимые формальности были соблюдены, он встал в центральном круге и наступил ногой на мяч, как победитель наступает на отрубленную голову врага.
На секунду повисла абсолютная тишина, и тут же раздалась пронзительная трель судейского свистка. Тогда он снисходительно катнул толстокожую голову под первый, все еще невинный перепас.